Выныривает тогда на поверхность и принимает спасительное решение: а не сходить ли нам в поход, дней эдак на пять-шесть, чтобы дым пошел, и гарь над проспектом зависла, и пепел на дом ее пал. А там посмотрим.
С походом проблем никаких: одна получка пропивается, он другую из кармана достает. А получек у него много. В каждом кармане, считай, по две. Деньги к нему сами шли почему-то. Миллионщиком был. А одевался просто.
Только Корней к кабаку, в закоулках происходит подвижка. Камни сами собой сдвигаются, выходы открываются и из чрева земного на свет божий выползают художники. Слышат зов сердца: пора, брат, пора на войну! На свет щурятся, погожему дню радуются: в такую благодать и помереть не грех. Стоят, доспехи не спеша чистят. Кто пыль с пиджаков сдувает, кто мох из ушей выдирает, кто бородой трясет, моль выгоняет. У всех душа ликует. Чуют великую битву.
… и потянулся неспешно местный житель к источнику…
А Корней уже в кабаке. Не долго думая, в кармане порылся и — раз! — лимон на прилавок. Тараканы в рассыпную. Мухи проснулись, с места снялись, кружат. Шелудивая пьяница голову из-под стола выудил, моргает, обстановку оценить силится. Не может. Видит — лимон, знает — не его, а как к нему ноги приделать, в толк не возьмет. А Корней уже распоряжается:
— Галлон водки, дюжину шампанского и для сугрева чего-нибудь. На остальное десерту всякого.
Шелудивая пьяница тут как тут.
— Хошь развеселю?
— Не-а.
А Шелудивая пьяница уж стакан подхватил, разжевал и проглотил, не сморгнув. «Xyх, — говорит, — гадость. Запить бы…»
— И юмор твой убог, и сам ты черте что, — морщится Корней, однако стакан наливает. — Больше так не шути. Я этих дел не перевариваю.
«Хорошо же, — думает Шелудивый, — так, значитца, пабрезгал моим сообчеством, мироед».
Вдруг грохот слышится, земля дрожит, посуда на столах подпрыгивает. Ох да эх раздается у входа. То Мичурин с Циолковским приют тоске своей ищут.
Шелудивая пьяница под стол хоронится. Пугает его проявление сильных чувств.
— Ох, — говорит Мичурин, — знатно.
— Эх, — говорит Циолковский, — космогонично.
— Что это, — спрашивают, — невесел ты нынче? Водку пьешь, шампанским запиваешь…
— Да, — отвечает Корней, — водку пью, шампанским запиваю, оттого что холод чую великий. Озноб необычайный душу студит. Звезда сияет, да холодна.
— Циолковский, это по твоей части.
— Ну тык… это мы понимаем. Солнце светит, но не греет. К зиме это. Эх-х — эх…
— К ядерной, — радуется Мичурин. — Шучу так. М-да… Берешь в компанию? Выпить мы здоровы.
— Давай.
А Шелудивая пьяница, не попрощавшись, разом по-английски слинял, опрометью и стремглав Центральный проспект пересек, через Последний переулок, крадучись и озираясь, просквозил, семь положенных метров отсчитал, три метра отмерил, мусор разгреб, камень отвалил да и сгинул.
А Корней наливает и пьет, наливает и пьет. Уж полно товарищей к столу его приблудило, да не видит, не слышит он никого. Небывалая тяжесть придавила грудь.
Видение странное встает перед ним.
Лежит будто он в пустой зале. Вода сочится со стен, вода на полу. Водоросли к телу липнут, вяжут его.
А в глазах синева разливается, да такая, что дух захватывает и сердце щемит. Живая будто, двигается сама в себе. Свет и покой несет то сияние.
И видит он царевну внутри той синевы.
Сидит она голая, играет на виолончели. Божественный и целомудренный инструмент в ее руках. Страстный оскал застыл на лице. Пальцы сжимают гриф, смычок елозит по струнам, и мерзкий скрип вместо звука вытягивается из нутра инструмента.
Силится Корней встать, да не может. Опутали тело скользкие водоросли. И слушать невмоготу.
— Что ты делаешь! — кричит.
А она вся в истоме. Водит смычком, увлечена. Безобразный скрип разрушает сияние. И пышное бедро дрожит в напряжении.
— Что ты делаешь, змея!
— Да люблю я тебя, дурачок, — воркует царевна.
— Коли любишь, не истязай.
— А как умею, так и люблю…
«Тьфу! — думает Корней, выключая кошмарное видео, — это Кафка какой-то с Тарковским, Бунюэль и Дали. И этот, как его… Хармс, беззастенчивый и постылый. Но бедро, как на грех, впечатляет. Надо ребенка ей сделать, семью организовать. Материнство, кстати, вечно. Все остальное разврат».
— Что? — говорит Циолковский.
— Что ЧТО? — говорит Мичурин.
— Что остановился, говорю, наливай.
— Эх, Циолковский, бессмысленный ты человек…