Выбрать главу

И тогда упал Ерахта, присвоив себе большую часть Птицыной бороды.

На мгновение сознание вернулось к Птице. Вспышка света озарила его безумное чело. И он не упустил свой шанс. Подхватив стакан, он обрушил его на невинную голову Туза — Быть добру! — пролилась кровь.

И тогда взъярился Циолковский.

Страшен был гнев Циолковского в лунную ночь ноября, 6 дня, года 1992, в кафe «Пицца» на Рождественском бульваре, в канун Великого праздника Торжества Всех Угнетенных. Циолковский в одно мгновение уложил всех, кто не успел лечь сам. Птица был бит особо.

Ассирийские перья долго еще кружили над затихшим застольем, легко и мирно, словно снег.

Циолковский подсел к Корнею и сказал в оправдание:

— Извела меня кручина…

— Ничего, — сказал Корней и запел:

В поле, поле чистом Стояло тут деревцо Тонко, высоко. Под этим деревцем Траванька росла, Траванька-мураванька Листом широка, На этой на траваньке Цветы расцвели, На тех на цветах Расставлен шатер, Во этом во шатерике Разостлан ковер, На этом на коврике Столики стоят На этих на столиках Скатерти лежат, На этих на скатертях Поилище стоит, У этого у столика Два стула стоят, На этих на стуликах Два братца сидят.
* * *

А в это время глубоко под землей, чуть ниже станции метро «Сухаревская», Шелудивая пьяница тормошил своего корешка:

— Да проснись же Пьеро, проснись, грязный ты грызун, штемп херный, вставай!!

— Молкни глот, — хрипит сквозь сон Пьеро, — в отрыве я, зашлямал тока…

— Фарт зашлямаешь, хай! Там чудачок пухлый на кане жирует, лимон раскатал, — над самым ухом Пьеро надрывается Шелудивая пьяница.

— Не трезвонь, сутолока…

— Гадом буду, бисерт шамает, гарь шампанью заливает. Вся халява с прошпекту бусает в черную!

— Лимон, говоришь? — Кое-как приподнялся Пьеро. Плохо емy, знобко. — Травака дай, гасну в натуре. Оторвался влет…

— Кокс?

— Зачем кокс, у нас мухомор в почете… Визный, падла, до пупка продрал. Давай твоих посмолим.

— У меня только импорт.

— Хули, давай импорт. Попылим на халяву… Так, говоришь, чудачок на кане жирует? Что за фрайер?

— Фрю.

— Типошник?

— Не похож. Чудачок с форсом, лох с виду. Я его на прошпекте в екипаже видел со шмарой одной. Чевая бороха. Сразу видно — гагара. В теле. На пальцах голышей не счесть. С куражом катили. У таких мохнатая цифра водится.

— Смажа?

— Да как получится… Затемним, ошманаем втихую. Ну, а ежели вскинется, тады приткнем.

— Лады, — улыбается Пьеро, — я его сделаю. Че там в миру-то, день, ночь… Дён пять тут кукую.

— Водичка… да, как на грех, плешивый светит… А пошто хоронишься?

— Родимчика зачалил дён пять как. Да хрена им найти тута. Пошли. Вроде оклемался я…

* * *

Идет Корней по проспекту на запад, печален и тих. Не согрело его душу дружеское застолье. Черная ночь на душе у него. Холод и муть, как в подземелье. Лишь одинокая звезда светит во мраке, но далек и призрачен ее свет.

— Ах, царевна, — шепчет Корней, — что ж ты со мной делаешь…

По бульвару гуляет разнородный люд. Темен тот люд, позабыт, позаброшен (с молодых, юных лет), тяжела его сирая жизнь, но в канун Великого праздника Всех Угнетенных не сидится в квартире. Ходит туда-сюда, ждет чего-то… Некоторые сидят на скамейках, тянут пиво из баллонов, водкой запивают. Не торопятся. Знают, гулять им еще три дня и три ночи.

Непредсказуем и странен тот люд. Великую тайну хранит его сердце. Многие ученые положили жизни свои, пытаясь разгадать эту тайну. Так и не докопался никто. И записали тогда ученые в своих толстых справочниках, в графе «Великоросс»: народ непонятный.

Однако и среди них попадались прилично и просто одетые люди. Подобранность и строгость осанки отличала их. И стакан держали просто, не таясь, и закусывали лимоном (вареной колбасы не ели вовсе), и в правовом отношении были лояльны, то есть с ментом держались демократично, но без панибратства.

Их было явное меньшинство, но они выделялись.

Корнея тут знали многие. И темный люд его уважал, и прилично одетые были с ним по-свойски.

— Корней! — кричат те, что попроще, — иди к нам, пивка вмажешь, водочкой зашлифуешь.

— Корней, — говорят приличные, — вот стакан, а вот лимон, хлопни с праздничком, будь он неладен трижды и в мать его, и в душу! и чтоб вас в аду черти хавали, и тебя, Крупский, и бабу твою, Крупскую, за такой милый праздничек.