Граббе достал из оттопыренного кармана старого, лоснившегося сюртука истрепанную рукопись и подал ее Гейне.
В погребке становилось все шумнее. Поминутно хлопала дверь и прибывали новые гости. Суетились служанки, разнося бутылки и чаши с пуншем. Гофман тоже оживился и стал о чем-то спорить с Девриентом. Оба были пьяны. Они резко жестикулировали и напоминали заводных кукол, приведенных в движение каким-то хитрым механизмом, скрытым внутри них.
- Я не хочу больше слушать ваши глупости! В мире нет людей, только призраки. Мы с вами тоже призраки, и, когда я умру, я буду кивать мертвой головой из китайской вазы на вашем столе! -L почти простонал Гофман.
Дрожь прошла по телу Гейне. Он тоже опьянел от вина, табачного дыма, которого не переносил, от близости с этими большими и талантливыми людьми, исковерканными и замученными жизнью. Неужели и его ждет то же? Нет, нет... Он не сдастся, а будет вести, жизнь, полную борьбы и подвигов. И та боль по любовной утрате, с которой он пришел в погребок, уже казалась ему маленькой, даже ничтожной по сравнению с огромным горем, поразившим всех этих людей. Он понимал глубину их страданий, это были и его страдания видеть свой народ обездоленным и не знать, как ему помочь.
Роберт подозвал Люттера, хозяина погребка. Тот подбежал к столу и остановился в привычно угодливой позе, толстенький, румяный, с зеленым остроконечным колпаком на голове. Роберт заказал ананасный пунш для всех, и его щедрость привела в восторг сотрапезников. Людвиг Девриент встал, заложив руку за борт сюртука. Лицо его преобразилось, глаза загорелись, и сквозь шум и нестройные выкрики он прочитал монолог Карла Моора из "Разбойников" Шиллера.
Все в погребке затихли, и только звучал глухой, срывающийся голос великого артиста, гневно произносившего приговор тиранам:
- ...Закон заставляет ползти улиткой и того, кто мог бы взлететь орлом! Закон не создал ни одного великого человека, лишь свобода порождает гигантов и высокие порывы. Проникши в брюхо тирана, они потворствуют капризам его желудка... Поставьте меня во главе войска таких же молодцов, как я, и Германия станет республикой, рядом с которой и Рим и Спарта покажутся женскими монастырями.
Раздались громкие рукоплескания. Какой-то молодой человек с бокалом в руке подбежал к Девриенту и чокнулся с ним.
- Когда, когда, - спрашивал юноша, - мы услышим эти слова со сцены берлинского театра?
Девриент мрачно посмотрел на незнакомца.
- Должно быть, никогда! - грустно ответил он. - Во всяком случае, мне не дадут сыграть Карла Моора.
Наш театральный интендант [Директор театра (нем.)] граф Брюль не потерпит крамолу, у него слишком нежные ушки...
Девриент уронил на пол бокал, опустился на стул.
Голова его упала, он зарыдал.
Людвиг Роберт стал успокаивать актера, Гофман с глубокой грустью смотрел на эту сцену, а Граббе только мычал и выкрикивал невнятные слова. Тем временем Люттер поставил на стол вазу с пуншем. Все подняли бокалы и чокнулись. У Генриха голова шла кругом.
Он незаметно прошел вдоль стены погребка и вышел на улицу.
Гейне едва держался на ногах. Тусклый, белесый рассвет уже нависал над берлинскими домами. Но ему чудилось, что дома, нарушив порядок, вышли из строя и приняли необычный вид. Они будто улыбались своими окнами и даже протягивали через улицу друг другу длинные каменные руки. Генрих шел посреди улицы, боясь быть раздавленным. Предрассветный ветерок прояснял мысли. Ночные образы погребка тускнели в памяти, и оживала сердечная тоска; вспоминались строгие готические строки письма, полученного от матери...
ТУЧИ НАД ГОЛОВОЙ...
Пришла зима. Она была холодная, сырая и тяжелая для Гейне. Нервное потрясение, казалось, сгладилось, исчезло. Но поэта мучили головные боли, сверлившие виски, отдававшиеся в затылке. Он просыпался утром и не мог подняться от слабости. Звенело в ушах, трудно было взяться за книгу.
Гейне не мог посещать университет. Он пропустил много лекций, а между тем надо было кончать курс:
деньги, отпущенные ему дядей, подходили к концу. Когда Гейне в последний раз пришел в контору банкира Липке, чтобы получить очередную сумму, тот предупредил его, что больше денег не поступало и счет Генриха Гейне будет закрыт. Кровь приливала к лицу Гейне, когда он думал о тех унижениях, которым он подвергается, прося каждый раз подачку у богатого родственника. С каким удовольствием он написал бы гамбургскому миллионеру, что больше не нуждается в его благодеянии и может жить на свой заработок! Гейне хотел бы послать матери столько денег, чтобы она могла купить домик и ни от кого не зависеть. Но пока это были только мечты. Стихотворения никаких доходов не приносили, издатели, печатавшие их, считали себя бескорыстными покровителями поэзии. Быть может, заняться журналистикой? И Гейне обратился к редактору "Рейнско-вестфальского вестника", издававшегося в Гамме, с предложением написать для газеты очерки о берлинской жизни. Но редактор Шульц медлил с ответом.
Шли дни, деньги иссякали, положение становилось плачевным.
Эвген Бреза, лучший берлинский друг Гейне, теперь ежедневно посещал его. Он старался утешить больного поэта, приводил к нему врачей, но они ничем не могли помочь и уверяли, что организм сам преодолеет болезнь.
Гейне рекомендовали попробовать морские купанья, но для этого тоже нужны были деньги. Как-то к Гейне пришел профессор Губиц. Он сочувственно посмотрел на бледного, худого юношу и сказал ему:
- Я только что виделся с банкиром Липке, и он сообщил мне, что завтра в Берлин приезжает ваш дядя, Соломон Гейне. Я обещаю вам переговорить с ним о вашем положении.
Гейне не любил жаловаться, но ему пришлось подробно рассказать Губицу о своих делах. Он добавил, что если дядя лишит его субсидии, то ему придется оставить университет и Берлин, уехать в провинцию и стать домашним учителем или писцом у нотариуса.
Губиц был вне себя от такой перспективы. Этого нельзя допустить! Нельзя погубить такое необыкновенное дарование! Но при этом он, как всегда, стал поучать молодого друга:
- А вы при встрече с дядей будьте скромны, как подобает юноше, и выражайте ему все знаки почтения.
Этим вы расположите его к себе больше, чем стихами, в которых он ничего не смыслит.
На другой день к Гейне пришел дядя Соломон и привел с собой своего друга банкира Липке и профессора Губица. В смущении Генрих поднялся с постели и нерешительно подошел к дяде. Тот неохотно поцеловал его, но ободряюще похлопал по плечу.
- Что ты, Гарри, такой бледный? - сказал Соломон Гейне. - Наверно, берлинский климат тебе вреден.
И, обернувшись к Липке и Губицу, добавил: - А может быть, вы, господа, плохо кормите моего племянника?
Липке деланно засмеялся, а Губиц сказал серьезно:
- Поэзия, господин банкир, высокое и благородное, но не доходное дело.
- Знаю, знаю! - ответил дядя Соломон. - По-моему, поэзией надо заниматься в самом крайнем случае. Она до добра не доводит. Вот вам пример. - И он указал жестом на племянника, молча стоявшего у стола.
- Ваш племянник, - серьезно сказал Губиц, - поразительный талант. Его надо поддержать и дать спокойно развиваться.
- Слыхали, господин Липке? - раздраженно воскликнул Соломон Гейне. Мой племянник Гарри, оказывается, гений, и мы, простые смертные, должны снабжать его деньгами! Недурно сказано, господин профессор!..
А ты как думаешь, Гарри? Когда же ты наконец закончишь университет? Все сроки проходят...
- Я учусь, дядя, по мере сил. Но я ведь болен и поэтому немного отстал.
Наступила мучительная пауза. Соломон Гейне сидел, опустив глаза, опираясь на толстую палку. Он сосредоточенно думал о чем-то и наконец сказал:
- Постараюсь поверить вам, господин профессор, что Гарри - гений. Дай бог, чтобы ваши слова оправдались.
А пока что, Липке, пожалуйста, уплачивайте моему племяннику положенную ему сумму еще три семестра. Я пришлю вам авизо [Авизо - извещение о переводе денег] сейчас же по возвращении в Гамбург.