Поздно ночью телефонный звонок поднимает с постели Маргариту Ксиргу. Узнав Федерико, актриса ледяным тоном осведомляется, что случилось, - она до сих пор не может забыть обиду, которую он ей нанес, отдав "Кровавую свадьбу" Хосефине Диас де Артигас. Но Федерико ничего не замечает: он хотел бы прочитать ей только что законченную пьесу. Ну что ж, Маргарита будет рада видеть его у себя завтра утром. Утром? Нет, это невозможно! До утра еще несколько часов, а он должен с ней поделиться немедля, сейчас.
И вот уже он, проглотив чуть не залпом чашечку крепчайшего кофе, который во всем Мадриде никто так не приготовит, как Маргарита Ксиргу, усаживается перед хозяйкой и расправляет на коленях пачку листков. Комната наполняется людьми:
Иерма.
Хуан.
Молодой пастух Виктор - будь Иерма его женою, все было б иначе!
Но она замужем за Хуаном, и только в нем ее спасение. Ибо честь, не позволяющая ей уступить тайному влечению к Виктору, честь для Иермы совсем не то, что для ее мужа, не "тяжесть, которую несут все", не закон, навязанный извне и соблюдаемый из страха перед людским осуждением. Ее честь - это ее собственная жажда цельности, чистоты, правды, потребность жить, не изменяя себе и людям. Эта жажда не находится в противоречии с жаждой материнства, сжигающей Иерму, - напротив, у обеих общий источник: вера в добро, в смысл жизни, в то, что нами не все кончается. Трагический конфликт развертывается не в душе героини, но между Иермой и духовно измельчавшими людьми, изверившимися во всем, кроме своей сегодняшней собственности, сиюминутного наслаждения. Среди этих людишек она как Гулливер среди лилипутов. Дочь древнего, патриархального мира, она все-таки неизмеримо ближе будущему, чем они, потому хотя бы, что верит в будущее, живет им, тянется к нему через их головы.
Окружает Иерму не старый патриархальный мир и не песенный мир "Кровавой свадьбы", а современная испанская деревня, увиденная без бытовых подробностей - крупно, обобщенно. Древняя, язычески-чувственная поэзия существует и здесь, ею пронизана жизнь крестьян, сочувствующих тоске Иермы по ребенку, презирающих ее бесплодного мужа. Даже те из соседок, которые с наивной жестокостью потешаются над ее бездетностью, роднее Иерме, чем сестры мужа - старые девы, святоши, приставленные к ней Хуаном.
Однако власть новых, проникших и в эту жизнь отношений сказывается в том, что здесь уже нет гармонии плоти и духа, что дух здесь как бы унижен плотью, а любовь исчерпывается чувственностью. Приходя в столкновение с господствующими нормами, такая любовь без колебаний пускается на обман. В конце концов тело получает свое, но победа обесценена ложью.
Если бы Иерма вступила на этот путь (право, можно подумать, что даже Хуан посмотрел бы сквозь пальцы на нарушение супружеской верности, лишь бы никто не узнал) или если б она примирилась со своей бездетностью - ее бы поняли. Но она бунтует, не желая ни поступиться своей честью, ни отказаться от материнства, - вот что вызывает у окружающих недоумение, недоверие, глухую враждебность.
Маргарита слушает молча, утонув в кресле, не поднимая глаз даже тогда, когда Федерико на пять голосов читает сцену, где соседки судачат, сплетничают и распевают, стирая в ручье белье и колотя его о камни. Только в конце второго действия она останавливает его. Не хочет ли Федерико еще раз - вместе с ней - пройти этот диалог? Не задумываясь, он протягивает ей листки, но Маргарита отводит его руку - она помнит и так.
- Почему ты уходишь отсюда? - голосом Иермы спрашивает она Виктора, пришедшего прощаться навсегда, и в голосе том - тоска человека, за которым захлопываются двери тюрьмы. - Здесь все тебя любят...
- Я жил честно, - уклончиво отвечает Федерико за Виктора.
Пауза. Маргарита молчит в своем кресле, но Федерико слышит ее беззвучный вопль.
- Ты жил честно, - повторяет она наконец. - Однажды, когда ты был еще подпаском, ты взял меня на руки, помнишь? Никто не знает, что ждет его в будущем.
- Все на свете меняется, - вздыхает Виктор.
- Нет, не все. - Маргарита резко встает, словно подброшенная пружиной. - То, что живет за стенами, не может меняться, потому что его никто не слышит.
- Это верно.
Снова молчание. Приблизившись почти вплотную к нему - глаза в глаза, женщина произносит негромко, с невыразимой силой:
- Но если б ему вырваться на свободу, оно заполнило бы своим криком весь мир.
И без перехода добавляет обычным, слегка насмешливым тоном:
- Что ж, посмотрим, как это получится у Хосефины Диас де Артигас!
Но с досадой чувствует, что краснеет, как девчонка, когда Федерико отвечает просто:
- Я написал это для тебя, Маргарита.
Ноябрь проходит в репетициях. Федерико принимает участие в постановке, и Маргарита вынуждена признать, что он многому научился в своем бродячем театре. Актеров подчас приводит в отчаяние настойчивость, с которой он добивается, чтобы спектакль с начала до конца был выдержан в едином, ничем не нарушаемом ритме. Кто бы подумал, что Федерико при всем благодушии способен выйти из себя, если кто-нибудь на секунду запоздает с выходом или вступит хоть долей секунды раньше, чем предусмотрено! Одной Иерме не делает он никаких замечаний, только смотрит - с восхищением, с благодарностью.
Уже в середине декабря Карлос Морла Линч входит к Федерико с развернутой газетой в руках. Он раздражен и, как всегда в таких случаях, говорит с особенной мягкостью. Ему ли поучать Федерико? Но все же долг дружбы не позволяет ему умолчать о том, как неблагоразумно было накануне премьеры ставить себя под удар, публикуя подобное интервью в "Эль Соль".
- Какое интервью? - друг глядит так невинно, что Карлос смущается может, и вправду недоразумение? - но тут же спохватывается: опять эти штуки Федерико! Нет, он не даст ему отвертеться - пусть скажет, говорил или не говорил, например, такое:
"Я надеюсь, что свет в театр снизойдет сверху, с галерки. Как только сидящие наверху спустятся в партер, все будет решено... Те, кто наверху, бедняки, не видели ни "Отелло", ни "Гамлета", ничего. Есть миллионы людей, которые вообще не видали театра. Но как же они умеют смотреть, когда видят его!"
Вскинув глаза на Федерико, застывшего в уморительной позе провинившегося школьника, Карлос с трудом удерживается от смеха. Ну, хорошо, пусть в конце концов партер и позлится - знаменитый драматург имеет право на чудачества. Но вот что уже не имеет никакого отношения к драматургии! И он тычет пальцем в отчеркнутый абзац: