– Здравствуйте, дон Мануэль! – весело восклицает дежурный, к которому его проводят. Ба, да это один из тех самых щенков!.. – Я так и знал, что в конце концов вы к нам придете!
Гневный румянец выступает на щеках композитора, но он вспоминает: «Федерико!», и как можно сдержанней объясняет, что пришел говорить не о себе, а о своем ученике и друге...
Не дослушав, дежурный останавливает его. Дон Мануэль обратился не по адресу, репрессированными занимаются в губернаторстве – да, там же, на улице Дукеса. В брезгливой небрежности, с которой подписывает он пропуск на выход, есть что-то такое, что отнимает у композитора часть надежды. Тем упрямей шагает дон Мануэль в губернаторство.
На улице Дукеса, вдоволь настоявшись у входа, он, наконец, попадает во внутреннее помещение, совершенно пустое, если не считать двух вокзальных скамей, стоящих посередине спинками друг к другу. Тайный трепет, с каким вступает сюда композитор -не донесутся ли из-за стены стоны допрашиваемых, не протащат ли их, избитых и окровавленных, через зал? – оказывается напрасным. Канцелярский запах, казарменная скука. Люди в военной форме проходят, пробегают, проносятся, то исчезая в одних дверях, то показываясь в других. И в безостановочном движении всех этих людей, снующих по разным направлениям, дон Мануэль непроизвольно начинает улавливать некий единый ритм.
Лишь несколько человек выпадают из общего ритма. Это женщины и старики – одни из них топчутся у окошечек, прорубленных в стенах, умоляя о чем-то неслышными голосами, другие пытаются остановить проходящих по залу военных, но, бессильные замедлить ход безотказно функционирующего механизма, усаживаются в отчаянии на скамьи и погружаются в безнадежную дремоту. И композитор тоже становится одной из этих фигур. Он переходит от окошечка к окошечку, не получая нигде ответа на свой вопрос. Он обращается к военным всех рангов, но его даже не слышат. Тщетно, забыв о гордости, называет он свое имя, говорит о своих заслугах перед Испанией – от него отмахиваются на ходу, как от назойливой мухи.
Раз только, когда поблизости останавливается на минуту краснолицый толстяк, отдавая распоряжение относительно какого-то сеньора Фулано1 – «...и чтобы заправил свой „мерседес“ как следует, а то опять не хватит бензина!», – дону Мануэлю удается привлечь его внимание.
– Де Фалья, Мануэль? – переспрашивает толстяк, отирая лоб. – Помню: улица Верхняя Антекеруэла, как раз мой район. Да нет, это просто напутали – никто вас не вызывал сегодня, идите спокойно домой. А может, и вовсе не вызовут, – добавляет он добродушно и убегает, прежде чем старику удается выговорить хотя бы слово.
На непослушных ногах добирается дон Мануэль до скамьи. Он не знает, сколько времени проводит в странном полузабытьи. А услышав вдруг свое имя, произнесенное с той почтительностью, к которой привык он в другой жизни, он едва приподнимает голову – не померещилось ли?
Незнакомый человек, стоящий перед ним, выглядит вполне интеллигентно. Лицо его было бы даже приятным, если бы кожа не обтягивала так череп, навевая нехорошие ассоциации. Он в штатском, но в здешнем мире явно свой человек. Больше того: проносящиеся мимо военные, завидев его, щелкают каблуками и замирают, пока он легким кивком не разрешает им следовать дальше. И тем не менее он усаживается рядом с композитором, который, прижав руку к безумно заколотившемуся сердцу, начинает излагать свое дело.
Как только старик произносит имя Федерико, незнакомец на момент прикрывает глаза. Нет, ему не надо рассказывать, кто такой Гарсиа Лорка, не следует думать, что они здесь ничего не смыслят в поэзии.
– Еще бы: Гарсиа Лорка! – повторяет он, покачивая головой. – Как это там:
Внезапная тревога гасит радость дона Мануэля. Он замечает осторожно, что есть ведь у Федерико и другие стихотворения...
– О разумеется, – отвечает собеседник учтиво. – «Романс о гражданской гвардии», например. Есть и пьесы – скажем, «Иерма». А интервью какие! Вы, возможно, еще не читали самого последнего – того, где ваш друг заявляет, что ему ненавистны испанцы, приносящие себя в жертву абстрактной идее национализма?..
– Но нельзя же сводить его творчество только к этому! – умоляюще возражает композитор.
– В самом деле? – усмехается собеседник. – Тогда, быть может, вы укажете мне такие произведения Гарсиа Лорки, которые помогают воспитывать людей в нашем духе?.. Или, – продолжает он, насладившись растерянным молчанием старика, – хотя бы поручитесь за то, что теперь наши идеи найдут выражение в его стихах? Впрочем, что я! – как бы спохватывается он, прищурившись. – Вы и сами не пожелали с нами сотрудничать... Счастье ваше, что музыка не поэзия; композитору все-таки легче скрыть свои мысли. Вот почему мы с вами так мирно беседуем. И вот почему, – заключает незнакомец, вставая, – я решительно ничего не могу сделать для облегчения участи вашего ученика и друга.
– Но Федерико – великий поэт! – в отчаянии хватает его за рукав дон Мануэль.
– Великий поэт! – отзывается, словно эхо, незнакомец, без труда высвобождая рукав из бессильных стариковских пальцев. – Один крупный деятель нашего движения сказал как-то, разумеется, в узком кругу: «К поэтам нельзя относиться серьезно. Иначе их пришлось бы расстреливать».
– Вот видите! – пытается Мануэль де Фалья сложить в улыбку трясущиеся губы. И, задохнувшись, слышит:
– В идеале это, конечно, так. Но пока борьба не окончена, мы вынуждены относиться к поэтам серьезно. Вполне серьезно.
17
Где-то за окном, за прикрывающим окно уродливым деревянным ящиком – плеск магнолиевых листьев в университетском саду по соседству, и безлунная августовская ночь, и Гранада, и воля... А здесь – голые стены, свет пыльной лампочки под потолком, вздохи и стоны товарищей по заключению.
Ничего этого не видит, не слышит совсем еще молодой человек в полосатой пижаме. Внезапный, как обморок, сон, сваливший его, приоткрыл ему рот, разгладил морщины, вернул лицу мальчишеское выражение.
Человек не знает, что уходят последние часы его жизни, что еще несколько дней – и немыслимая боль полоснет по сердцам всех, кто знал, кто любил его; не знает – а как удивился бы, если б узнал! – что имя его станет знаменем революционной поэзии; что под это знамя, рядом с Рафаэлем Альберти, встанут Мигель Эрнандес, Пабло Неруда и много иных, известных ему и неизвестных;
что через год в Париже писатели разных стран перед портретом Гарсиа Лорки принесут клятву на верность свободе;
что другим, огромным его портретом республиканская Испания украсит свой павильон на Всемирной выставке
и что бывший друг его, Сальвадор Дали, предложит выставить в том павильоне свои картины с одним условием: пусть снимут портрет Федерико, занимающий, по мнению Сальвадора, слишком много места...
Он не знает, какой крестный путь предстоит пройти его родине;
не знает, что старый поэт Антонио Мачадо, который оплачет его смерть в скорбных стихах, умрет в изгнании, не захотев остаться под властью фашистов, не пережив и месяца разлуки с Испанией;
что в изгнании умрут учителя его и друзья – Фернандо де лос Риос, Мануэль де Фалья, Хуан Рамон Хименес, Хосе Морено Вилья, Эдуарде Угарте, Альберто Санчес, и столько других...
что скончается, находясь под домашним арестом, Мигель де Унамуно, бросив перед смертью слова презрения в лицо фашистскому изуверу;
что поверенный в делах Чили в Мадриде, Карлос Морла Линч, откажет в убежище другу его Мигелю Эрнандесу и Мигель Эрнандес умрет во франкистской тюрьме...
Он не знает, что его поэзия пойдет по свету, завоевывая сердца;