«Я вошёл в комнату, — сердце готово было выскочить из груди, — и увидел спящую девочку, голую, в чём мать родила, такую неприкаянную, на огромной, чужой постели. Она лежала на боку, лицом к двери, освещённая ярким верхним светом, не скрывавшим ни одной подробности. Я сел на край кровати и, заворожённый, смотрел на неё, впитывал всеми пятью чувствами. Она была смуглая и тёпленькая. Её, видно, готовили, мыли и прихорашивали, от макушки до нежного пушка на лобке. Завили волосы, ногти на руках и ногах покрыли лаком натурального цвета, но кожа медового оттенка была обветренной и неухоженной. Грудки, только-только наметившиеся, были ещё похожи на мальчишеские, но чувствовалась в них готовая вот-вот брызнуть скрытая энергия. Самое лучшее в ней были ноги, наверное, мягко ступавшие, с длинными и чувственными пальцами, как на руках. Даже под работавшим вентилятором она вся светилась капельками пота, жара к ночи стала совсем невыносимой. Невозможно было представить себе её лицо под густым слоем рисовой пудры, густо накрашенное, с двумя пятнышками румян, накладными ресницами, чернёными бровями и веками, и с губами, щедро размалёванными помадой шоколадного цвета. Но ни одежда, ни косметика не могли скрыть её характера: гордо очерченный нос, сросшиеся брови, хорошо вылепленный рот. Я подумал: нежный боевой бычок».
В этой теме любопытно, думается, было бы сопоставление художественных пристрастий самых знаменитых писателей латиноамериканского «бума» — друзей-врагов Гарсиа Маркеса и Варгаса Льосы. Устойчивое предпочтение Льосы, тоже с юности и на всю жизнь, — бальзаковского возраста крупные женщины с пышными формами. Об этом свидетельствуют и давний его знаменитый почти автобиографический роман «Тётушка Хулия и писака», и один из последних — «Похвальное слово мачехе», в котором сорокалетняя мачеха Лукреция соблазняет малолетнего сына своего мужа (точнее, он, воплощённый Эрос, — её). Эта «Мачеха» привела в замешательство, а то и шокировала и читателей, и критиков неожиданно откровенным пряным эротизмом и тем, что можно было бы отнести к порнографии, если бы не несомненный талант и мастерство автора.
«Я по многу раз переписываю сексуальные сцены, — говорил в одном из интервью Льоса, — добиваясь того, чтобы они были подробными, но не были вульгарными. Физическая любовь в последнее время настолько затаскана в литературном смысле… Кажется, что всё, что могли сказать, уже сказали. Что выразить её на каком-то новом, скажем так, более свежем уровне уже невозможно. Ну а я хотел показать, что возможно».
«Изощрённое письмо, поэтически-чувственно воспевающее и возвышающее интимные и даже низменные моменты, оказывается значительнее банальной сюжетной схемы, — писали критики о „Похвальном слове мачехе“ Льосы. — Поэтому разрушенная гармония „идеальной“ семьи восполняется высшей гармонией природного начала, а поражение индивидуума — торжеством слияния плоти и духа…»
Для Маркеса же «божество и вдохновение» — «прекраснейшая из новосотворённых роз». Как и для Кавабаты, которому первый литературный успех принесла ещё в 1925 году повесть «Танцовщица из Идзу» о любви студента и девочки-танцовщицы. Два главных персонажа, автобиографический герой и невинная девушка-героиня, проходят через всё творчество Кавабаты. Впоследствии его ученик Юкио Мисима отзывался о характерном для творчества Кавабаты «культе девственницы» как об «источнике его чистого лиризма, создающего вместе с тем настроение мрачное, безысходное». «Ведь лишение девственности может быть уподоблено лишению жизни… В отсутствие конечности, достижимости есть нечто общее между сексом и смертью…» — заметил писатель-самурай-гомосексуалист Мисима, который, напомним, миновав бурную молодость и войдя в средний возраст, сделал себе харакири.
— У нас настоящий культ девственницы — как символ открытия, овладения нашим континентом, — объясняла мне Мирабаль. — Помню, в Мехико меня представили одному известному человеку, скажем так. Мужчине за сорок. А мне — четырнадцать. И я сразу почувствовала… нет, не шало-маслянистый взгляд, а то, как ещё мгновение назад замотанный делами, он ожил, почти физически наполнился поэзией! И как изумительно в тот вечер он читал стихотворение своего любимого Дарио «Лед» из цикла «Песни жизни и надежды», будто тайно посвящая их мне или таким, как я! «Взъерошив перья, шелковист и нежен, / любовью ранен он — и потому / по-олимпийски прост и неизбежен / и Леда покоряется ему. / Побеждена красавица нагая, / и воздух от её стенаний пьян, / и смотрит, дивно смотрит, не мигая, / из влажной чащи мутноокий Пан».