– Итальянцы все бессовестные хапуги. Французы готовы продать своих матерей с женами и сестрами в придачу, но первым делом они вам продадут своих дочерей. Что до арабов, нам куда слаще жилось под колонизаторами. Единственный, кто хоть что-то понимал в истории, это Нострадамус.
– Кто?
– Нострадамус. – За именем последовала литания из катренов, предрекающих одну катастрофу за другой. – Нострадамус и миф о вечном возвращении.
– Вы имеете в виду Ницше.
– Я же сказал: Нострадамус.
– А откуда вы знаете про Нострадамуса?
– Откуда я знаю! – возмутился он риторически. – Знаю – и все, oké? Или научить вас всему, что я знаю?
Я так и не понял, что это: дружеское подначивание или комическая перепалка, готовая перерасти в настоящую свару, то ли высокооктановый Макбет, то ли сомнамбулическое бормотание Владимира и Эстрагона.
Настал момент, когда я не выдержал. Встал и подошел к их столику.
– Простите, невольно вас подслушал. Вы здесь учитесь? – спросил я по-французски.
Никакого ответа. Лишь неприветливое качание головой, а сразу следом – этот его зловеще буравящий взгляд, в котором кроется вопрос: «А если и да, оно тебя вообще касается?».
Я хотел пояснить, что уже двое суток не говорил ни с одним человеком, тем более по-французски, а с Квартирами 42, 21 и 43 обменивался лишь взглядами издалека, и, если честно, сидеть каждый день на крыше губительно для души, а есть в одиночестве ничем не лучше, не говоря уж об этой водянистой жиже, которую они тут называют кофе. Но сносить повисшее молчание было тяжело, потому что сопровождалось оно откровенно враждебным взглядом. Я приготовился было извиниться и откланяться, сказав, что не хотел прерывать их разговор, думая про себя, что нужно было соображать, прежде чем кидаться к совершенно незнакомым людям и рассчитывать на непринужденную беседу с бандюганом и его приспешником.
Прежде чем вернуться к своему столику, я неожиданно обронил:
– Простите, что побеспокоил. Просто очень хотелось поговорить с французом.
Еще один взгляд.
– Это я-то француз? Ты чего? Совсем ослеп? Или оглох? С моей-то берберской шкурой? Сюда смотри, – с этими словами он ущипнул себя за предплечье. – Это, друг любезный, не французская шкура. – Можно подумать, я его обидел. Он явно гордился своей берберской кожей. – Это тебе цвет золота и пшеницы.
– Простите, ошибся.
Я твердо решил вернуться к своему столику и взяться за Монтеня, которого оставил лежать корешком кверху.
– А сам-то ты француз? – осведомился он.
Я не сдержался.
– С моим-то носом?
Он со мною явно забавлялся. Я знал, что он не француз, как и он наверняка с первых же слов догадался, что я не француз. Мы оба вроде как давали друг другу возможность подумать, что способны сойти за французов. Невысказанный комплимент, который в обоих случаях достиг цели.
– Ежели не француз, чего же по-французски говоришь?
Ответ на этот вопрос знает каждый человек, родившийся в колониях. Он явно забавлялся.
– По той же причине, по какой вы говорите по-французски, – ответил я.
Он расхохотался. Мы прекрасно друг друга поняли.
– Еще один из наших, – пояснил он Молодому Эрнесту, который все пытался допетрить, в чем может состоять роль Нострадамуса в сложных современных геополитических конфликтах.
– Это вы про что – «один из наших»?
– Il ne comprend rien du tout celui-là, этот тип вообще ни во что не врубается, – заметил он, и в голосе потрескивала привычная насмешливая враждебность.
Мы представились.
– Меня можешь звать Калаж, – сказал он, как будто соглашаясь на общепризнанное прозвище, которое и сам предпочитает собственному имени, однако в голосе его был скрытый намек на то, что Калажем его можно звать «пока» – то есть до того, как он узнает тебя поближе.
Он здесь всего полгода. До того жил в Милане. А теперь дом здесь.
Он швырнул в меня слово по-арабски.
Я швырнул обратно другое.
Мы расхохотались. Мы не испытывали друг друга, скорее прощупывали почву, получится ли перекинуть по ней хлипкий понтонный мостик.
– Выговор безупречный, – прокомментировал он. – Пусть и как у араба-египтянина.
– А ваш определить непросто.
– Я редко говорю по-арабски, – пояснил он, а потом спросил: – Еврей?
– Мусульманин? – откликнулся я.
– Все вы, евреи, такие: вместо ответа – вопрос.