К достоверности этих высказываний следует относиться с известной сдержанностью; безусловно, они были задним числом выправлены и отредактированы. Тем не менее в них верно отражается ситуация, в которой Гашек очутился по возвращении на родину. Он вновь расплачивался за то, что опередил историю. Как и во времена австро-венгерской монархии, за ним следят полицейские шпики. Тайный агент Пайер докладывает своему начальству о каждом его шаге.
В этом, казалось бы, безвыходном положении Гашек защищается саркастической иронией, юмором, мистификацией.
Когда в кафе «У Золотой гусыни» одна журналистка наивно спросила его, правда ли, что большевики едят человеческое мясо, он ответил таким набором фантастических вымыслов и подробностей о большевистских «зверствах», что у той пропало всякое желание продолжать беседу. На серьезные вопросы он отвечает уклончиво и ловко уводит разговор в сторону.
Даже в кругу близких знакомых он не желал больше вступать в политические дискуссии. Прежние друзья задавали ему разные вопросы, пытаясь разузнать о его деятельности в Советской России. Но Ярослав Гашек избегал прямых ответов. Лонген рассказывает: «Никогда до войны я не видел Гашека в таком состоянии. Он пил и пел, пил и ругался. Клял нас и весь свет. В самом большом опьянении не терял трезвого сознания и сохранял способность острить, хотя подчас мрачновато и не слишком разбираясь в средствах. Я попытался занять Гашека разговором: „Ярда, напиши нам какую-нибудь комедию для „Революционной сцены“. Хотя бы из русской жизни. Мы хорошо заплатим“. — „Революционной? Вы самые обыкновенные скоты и но суйтесь в революцию! — Резким ударом кулака он сбил со стола рюмки и засмеялся. — У вас тут „Революционная сцена“, Революционный проспект, площадь Революции, но ни у кого нет ни грана революционного духа!“
Его раздражение и гнев обрушивались на головы руководителей левых социал-демократов, в нерешительности и политической наивности которых он видел остатки традиций чешской политической кружковщины. «Привыкли больше трепать языком, чем дело делать. В этом всегда была наша трагедия», — горько сетовал он.
Но когда Шура предлагала уехать в Россию, Гашек не хотел об этом и слышать: «Государственные органы знают, что я вернулся, и назад нас уже не выпустят. Пришлось бы бежать. Нашей ситуации советские товарищи не поймут, решат, что я заслоняющийся от борьбы предатель».
Корни создавшегося плачевного положения Гашек видел в традиционной слабости и компромиссном характере чешской политики.
В канун нового, 1920 года он посылает в «Право лиду» свою первую «исповедь» — новеллу «Душенька Ярослава Гашека рассказывает». С горечью вспоминает он предвоенные годы, когда в награду за свою литературную работу пожинал лишь насмешки и непонимание. «В 35 лет у меня за плечами было 18 лет усердной, плодотворной работы. До 1914 года я наводняла своими сатирами, юморесками и рассказами все чешские журналы, У меня был широкий круг читателей. Я заполняла целые номера юмористических журналов, пользуясь для этого самыми различными псевдонимами. Но читатели обычно узнавали меня. Я думала тогда наивно, что я писатель.
К чему эти длинные тирады? Чем вы били на самом деле?
Я растерялась. Нащупала в кармане некролог и смущенно пролепетала: «Простите ради бога — пьяницей с пухлыми руками!»
Горько-иронический, даже сентиментальный, тон заключительной фразы объясняется тем, что новелла возникла в августе 1920 года в Иркутске, когда в руки Гашека попал экземпляр аграрной газеты «Венков» («Деревня») от января предыдущего года. Мало кому из смертных доводилось прочесть собственный некролог. Гашеку представилась такая возможность. Но озаглавлен некролог был не слишком лестно: «Предатель». Автор заметки, бывший сотоварищ Гашека, поэт Ярослав Кольман-Кассиус, под впечатлением ложного известия о его бесславной смерти в Одессе нарисовал портрет шута и «пьяницы с пухлыми руками», который всегда охотно предавал все, что имел: жену, родину и искусство.
Особенно задело Гашека то, как бывшие друзья объясняли его богемные привычки: «В посмертном воспоминании, которое посвятил мне приятель, меня называли пьяницей и акробатом, превращающим жизнь в цирковое представление. Назвали и шутом. „Гашек-шашек“[120], — так меня дразнили уличные мальчишки еще до того, как я начал ходить в школу, и потому прозвище ничуть меня не удивило. При жизни я тоже любила подпускать шпильки и наговорила кое-кому из ближних немало колкостей. Но я принципиально поддевала только живых. Критиковала резко и высмеивала все, с чем они осмеливались предстать перед судом общества. Однако грязного белья их частной жизни не ворошила. Не цеплялась за го, что господин NN имел любовницу и выпил лишнего там-то и там-то. С меня хватало, что он произнес то-то и то-то».
В «Унионке», куда Гашек ежедневно ходит писать, он обещает Лонгену за небольшой задаток веселую одноактную пьеску для сцены в «Адрии». Но потом, забыв про это обещание, принимает ангажемент в кабаре «Семерка червей», директор которого за веселый номер в программе предлагает ему 100 крон с каждого выступления и тут же выдает 500 крон аванса. Очевидно, Гашеку льстило, что он снова будет выступать на сцене. В «Семерке» он читает очередную ироническую «исповедь» — фельетон «Как я встретился с автором своего некролога», который за несколько дней до этого с сенсационным подзаголовком «Тайна моего пребывания в „России“ напечатал шеф-редактор „Трибуны“.
Дирекция кабаре расклеила афиши, на этот раз сообщалось, что писатель Ярослав Гашек будет в «Семерке червей» рассказывать о своем большевистском прошлом. Но ожидаемой сенсации не получилось. Посетители увидели не «забрызганного кровью» советского комиссара, укрощенного и теперь выступающего в буржуазном кабаре, а добродушного, усталого человека в измятом костюме.
Бывший анархист Мареш[121] рассказывает, что встретился с писателем где-то в начале января во время репетиции.
В ложе полутемного зала сидел человек, в котором он узнал Ярослава Гашека, товарища по анархистскому движению. На стуле рядом с ним стояли стакан и бутылка содовой. Мареш, стараясь скрыть смущение, подарил ему экземпляр только что вышедшего сборника своих стихов. Послушаем, как он сам описывает эту встречу: «Гашек не уделил стихам ни малейшего внимания. С отсутствующим видом полистал тоненькую книжку. В его облике ощущалась какая-то напряженность, лицо было неподвижно. Положил книжку рядом с бутылкой содовой и сказал негромко, даже не взглянув в мою сторону: „Ага, стишки… Хотят тут превратить меня в балаганного шута, — добавил он со вздохом. — В этом мире можно обрести свободу, только если тебя признают идиотом. — Он медленно провел рукой по лицу, точно стирая заблудшую капельку пота. И произнес коротко, плотно сжав губы: — Сволочи!“ Признаюсь, я был растерян, — повествует далее Мареш. — Сказал ему, что должен зайти в дирекцию. Но Гашек мне уже не отвечал. Несколько мгновений оцепенело смотрел сквозь меня, потом закрыл глаза и как-то осел в кресле.
Когда я минут через двадцать вновь проходил мимо ложи, Гашек сидел там, опираясь обоими локтями на барьер и закрыв лицо ладонями. Спал? Плакал? Не знаю. Но явно не хотел ничего ни видеть, ни слышать».
Шутки и мистификации прежнего прославленного юмориста утратили непринужденность и легкость. Часто он приходит усталый, помятый, в нечищенной обуви, выступления его становятся все более небрежными. Директор кабаре просит Гашека рассказать в конце концов что-нибудь из своего большевистского прошлого. Тот отнекивается. Потом объявляет на воскресное утро серьезную лекцию «О нравах и жизни в Монголии». Публика полагает, что это шутка, что разговор будет касаться политики, но Гашек нудно рассказывает о географических особенностях Сибири; ожидаемых острот, иронических намеков в адрес Советской власти так никто и не дождался. После этого «представления», состоявшегося 16 января 1921 года, с ним расторгли контракт.
Полицейскому осведомителю, который через несколько дней наводил о нем справки, было сказано, что «Гашек — человек совершенно бесхарактерный, всегда готовый пойти туда, где ему больше заплатят».
121