А через час я уже сидел в камере предварительного заключения в компании галдящих гопников.
Глава 5
Тюрьмы пухли от прирастающего населения тесных камер. Бутырка и Лефортово были забиты под завязку. Чекисты и мусора широкой сетью залавливали «нэпманов» — кооператоров и единоличников, перекупщиков и лавочников, а также воров всех мастей, как будто торопились перевыполнить план к новому, 1930, году. Меня, как и многих других московских воров, повязанных в ходе суровой ноябрьской облавы, отправили в Пресненскую пересыльную тюрьму, перестроенную из старых Казарм инженерного полка.
Это была моя первая ходка за время почти что десятилетней воровской карьеры. За десять лет ни разу не попасться в руки угро — это, надо сказать, случай редкий и почти невероятный, чему многие мои тюремные и лагерные кореша отказывались верить…
Здесь, на пересылке, у меня обнаружилось немало знакомых. Хотя Пресненская и была плотно забита, и в камеру насовали уже сорок пять человек, для меня сразу же нашлось удобное место на нарах в дальнем конце камеры-казармы, где обитали урки.
Только лязгнул засов и скрежетнул ключ в замке, как из многоголосицы камеры раздалось:
— Опа! Еще одни шерстяные подштанники идут…
Но тот, кто это выкрикнул, ошибся. В камеру я вошел первым. Еще полупьяненький, взятый из-за стола тепленьким, но четко понимающий, куда я попал. За мной следом ввалились в камеру несколько мелких воров и жиганов. Встав у порога и оглядевшись, я повернулся к ворам и чинно со всеми поздоровался.
— Будьте здравы, люди. Примите земной поклон с воли, — сказал я, — приютите гостей не званых, но добрых…
— Оба-на! — услышал я вдруг знакомый голос. — Какие люди на верблюде! Так это ж Гришка Медведев! Привет, Медведь! Вали сюда! Мужики, это наш шниферок! Славика подельник! К тому же я Гриню еще с Волги знаю! Здорово, Гришуня!
Это орал с дальних нар бывший самарский беспризорник, а теперь знатный московский щипач Гешка Жмур, одновременно сгоняя с соседних нар какое-то мелкое «дупло», что ходило у него в шестерках. Никак нельзя было представить, что этот растолстевший и грузный битюг двадцати с небольшим лет был знаменитым на всю Москву карманником, да не простым, а экстра-класса, марвихером. Но именно его обманчивая внешность вкупе с артистичностью давала ему возможность разводить разгульных нэпманов и выглядеть этаким невинным увальнем-простачком перед мусорьем. Начинал он в годы военного коммунизма «прополи» вместе с рыночными трясунами, которые, ввинтившись в толпу у лотков, резкими и точными ударами выбивали бумажники из карманов зазевавшихся лохов и незаметно ему сбрасывали. Взяли его весной двадцать первого на кармане, при первой же — неудачной — попытке сработать самолично. Переодетые гэпэушники скрутили его и кинули Жмура по этапу, где прошел он за все начисленные ему три года всю хитрую школу воровского мастерства. Больше Жмур ни разу до конца двадцатых не попадался. Про него ходили слухи, будто он самого товарища Ягоду, нынешнего председателя ОГПУ, «ломанул» в фойе Большого театра, но сам он этот факт отрицал, хотя и был большой любитель потрепать языком да прихвастнуть. Впрочем, что правда, то правда: Жмур был заядлым театралом, не в смысле того, что любил ходить на спектакли, а в смысле работы по театральным фойе. Одевался он всегда хорошо, со вкусом, за что братва полушутя-полууважительно величала его «барчуком», и свистел, будто его мать была швеей вольных нравов и переспала со всеми городскими филерами, а те любили элегантно одеться.
— А ты-то как вмазался, браток? — удивился я, присаживаясь возле старого кореша.
— Да очень просто — как и эти вон гниды! — указал Жмур на молчаливую кучку кооператоров, тихо сидевших на нарах, — гэпэу гребло всех подряд. Прямо из ресторации взяли всех скопом, кто там был, и баб тоже! Представляешь! Я им, гадам, ору: за что, суки? А они мне прикладом в ухо, — продолжал он, показывая свое распухшее ухо с остатками запекшейся крови. — И тут я сразу все усек. Ха! Ну меня-то ладно, а этих толстомясых-то за что? Ужель кончилась эта лафа, обещанная Владимиром свет Ильичем всерьез и надолго? От, бля, как оно у нас на Руси бывает надолго — глазом моргнуть не успеешь, а уж то власть поменялась, то политиццкий курс сменился… Эх, масть шелупеневская? Смех, да и только! Ты знаешь, Гриня, а все ж таки жаль, сколько еще придется ждать, пока эта новая шваль наркомовская себе деньгу поднакопит. Хотя, — заключил он, — видно по всем статьям, срок подождать нам дадут. Эх! Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал!
Жмур веселился, как будто вовсе не в камеру попал, а был тамадой на похоронах у циркового клоуна.
Через час лязгнула амбразура, и коридорный пупкарь, упершись подбородком в крышку, пробасил:
— Принимай, народ, новый товар. Свежачок незалежалый!
Можно было подумать, что он купцует на рынке, а не трудится охранником в тюрьме. Пупкарь со скрипом открыл дверь, и в камеру пугливо втиснулись трое крупных деляг в солидных бобровых и волчьих шубах.
С дальних нар вскочил приблатненный жиган лет двадцати трех — двадцати пяти, со светлыми, гладко зачесанными назад длинными волосами:
— О! Еще «китайцев» привезли! — с придыхом выдавил он, продвигаясь развинченным пританцовывающим походнячком к скучившимся у входа арестантам. — Ну что сощурилась, китайса, а ну скидавай свои малахаи, чай, не у себя дома, а в гостях, — ерничал он и, достав из рукава обломок бритвы, уже грубо предлагал: — Да и шубейки подайте сюда, у нас тут натоплено.
Никто из обитателей камеры не стал вмешиваться в учиненный гопником расклад: видно было, что его очередь приспела крутить свежак. Жиганам было без разницы, где гоп-стопить и обувать советскую лямлю. Они хоть и умели владеть ножичком и бритвой, как королевские мушкетеры шпагой, но были вспыльчивы и азартны, а потому все ими награбленное легко перекочевывало к башковитым и рукастым ворам.
На воле воры считали западло якшаться с жиганами, но в тюрьме их объединяло взаимное презрение к делягам и рвачам из совслужащих и попутчиков, глубоко пропитавшимся тлетворным духом бюрократических нравов.
К тому же приблатненные жиганы в охотку соглашались перекинуться в картишки, и благодаря таким, как они, лихим каталам долгие дни в КПЗ тянулись не так тоскливо.
На второй день моего пребывания в Пресненской пересылке ко мне подвалил тот самый светловолосый жиган.
— Ну что, мелюзга, соорудим банчок? — деловито осведомился он, пятерней взъерошив свою соломенную копну волос и откидывая чуб со лба. — Больно мне твоя жилеточка по нраву пришлась! У меня и колотушки новенькие есть.
Эти колотушки оказались довольно примитивными картами, сляпанными из газетных и книжных листов, — точно такие же, изготовленные на мыле и по вырезным трафаретам, ходили по всей тюрьме. Я, памятуя об уроках карточной игры, взятых мной у покойного Славика, сразу согласился. Играли в стос, начав по маленькой — бросив на ставку по папироске. Стос игра быстрая, и вскоре наглый жиган проигрался подчистую. Спустив все экспроприированное у нэпманов, он не сдавался, в азарте трясясь над каждой картой и требуя продолжать игру «под ответ».
— Давай! Давай еще! Ща отыграюсь! — торопливо, будто опаздывая на поезд, залопотал жиган.
Но законы карточной игры для всех одинаковы. И через час жиган сидел на верхних нарах и кричал: «Ку-ка-ре-ку». И это ему было не западло. Таков закон: умей вовремя остановиться…
Я простил противнику остальное. А тому было не жаль проигрыша, и он вроде как даже обрадовался благородству и великодушию молодого урки, зная, что не каждый жиган пойдет на то, чтобы скостить долг.
— Знатный из тебя игрок, — восторгался жиган с деланым удовольствием. — Подучи меня малость — может, и я не хуже тебя смогу катать. Я наших тут всех обыгрываю. — Он сделал вид, что малость застеснялся, когда протянул пятерню. — Ну, будем знакомы: Калистратов моя фамилия, а звать Евгением. Кликуха у меня Копейка — это оттого, что по малолетке любил в трясучку играть по копеечке. Ну что, берешь меня в подмастерья?