— Мама, ну зачем вам это? Это ж заново себе душу травить. Мама, ну давайте останемся при вокзале.
— Вот что, девк, ты мине не учи, — гнула свое старушка, уже направляясь по узкому проходу между ржавых бортов гудящих на холостых оборотах панцервагенов.
Дочь, вздохнув, застегнула свой старомодный синий плащ, взяла другую сумку и последовала за матерью. Водила долго глядел им вослед, сощурясь, а потом махнул рукой, нацепил картуз и поскакал себе по лужам в сторону неказистой будки на въезде — отмечать путевой лист. Скоро у него был обратный рейс.
Мать и дочь тем временем продолжали уверенным шагом двигаться в указанном им направлении, будто бы на самом деле не впервой им было пробираться меж столичных снующих толп с увесистыми сумками, словно вело их вперед какое-то верное наитие, разве что знали они на деле, куда идут и чего там ищут, а спрос их с водилы был так, между делом, али соврет, сердешный, в душе надсмехаясь над убогими селянами.
Мелкий дождь уже вовсю моросил, асфальт кругом был мокрым, по широкому проспекту по левую руку от них проезжали плотным потоком личные самобеглые коляски, но пара на эту диковину даже не оглядывалась.
Старушка шла первой, ее боты бодро шлепали по придорожным лужам.
— Мама, хоть сумку-то дайте! — окликнула ее дочь, но та продолжала идти, не оборачиваясь и не отвечая.
Вскоре, впрочем, из-за серой, постепенно уплотняющейся мороси сквозь электрические искры и газовые сполохи городских огней показался и искомый монолит. Был он и правда беспросветно черен, нависая над городскими постройками и вытесняя на задний план даже вроде бы более крупный и величественный стоящий прямо за ним Желтый замок. Но эта воздетая в небо угловатая, но вместе с тем как будто сутулая тень, начиная с некоторого приближения, делалась настолько главенствующей частью всей архитектурной композиции, что становилось совершенно неважно, стоит тут рядом некий замок или давно порушен, главное, что стоит он. Черный монолит.
Старушка снова и снова, по мере приближения тянувшего их к себе идолища, истово крестилась свободной рукой, не обращая внимания на текущие по лицу капли, и были те капли больше похожи на плач.
В какой-то момент старушка принялась что-то себе под нос бормотать речитативом, сперва едва слышно, но постепенно ее голос креп и возвышался:
— … ну здравствуй, петушиное яйцо, лягушкой сиженое, змеями кормленное, говнами политое, болотами поитое. И вот лежишь ты, и лежишь, зреешь в себе, скоромного дня дожидаючи.
Старушка замолчала.
Мельчайший дождь еле слышно сыпал кругом, с карнизов в лужи капали крупные звучные капли. Асфальт вокруг нее блестел от воды. Тогда дочь за спиной у нее, вздохнув и как бы с чем-то внутренне смирившись, достала из своей сумки длинную флейту с полою тыквой на конце, из которой остро торчал корявый мундштук. Такими в южных странах факиры змей заклинают, гневя боженьку. Достала и подула туда, да только ни звука при этом не раздалось, и никакой тебе музыки, а только глухая, ватная тишина, от которой разом остановились вокруг все самобеглые коляски, и стихли клаксоны, и замерли прохожие, и даже птицы в небе, казалось, замерли на лету.
И только единый свет газовых фонарей, кажется, продолжать жить своеобычной жизнью, блистая в водных отражениях, разве что сделавшись вдруг мертвенно-стеклянным, неживым, и как бы нарисованным на холсте старыми красками.
Сама же старушка как будто стала тут выше ростом, приосанилась, набрамши в грудь воздуху и вновь провозгласив нараспев:
— Вот ляжишь ты и ляжишь, яичко золотенькое ко Святой Пасхе, ко Христову дню. А чего ж и делать-то надобно, что ж нам поделать, ничаво не поделать. Только ждать и ждать, по домам сидючи да по сусекам скребясь. А мы и сидим, милай, и сидим, как предки положили, как святоотцы наказывали, как завещал прадедушка, и Карла с Марлой как присудили, вещий огонь кажнодень запаляя и десятину исправно платя, и тягло, и оброк, и налог на добавленную стоимость. Терпелив наш народ, терпим и благостен, доношу тебе, яичко скоромное, яичко тяжкое, яичко зрелое.
Говоря так, двинулась старушка, не отрывая стекленеющего взгляда от цели, под неслышимую дудку вперед мелким семенем, переступая едва-едва и как бы плывя над асфальтом, поребриком, брусчаткой, заливающей понемногу все водой, заскользила между повозок, помаленьку, пядь за пядью не только приближаясь к беспросветно-черному массиву монолита, но постепенно и возвышаясь ростом, сперва понемногу, а потом все заметнее. Речи ее меж тем также возвышались, переходя сперва на вой, потом на крик, а потом и на яростный визг, от которого хотелось бы зажать уши, если бы слушающие ее вдруг могли были пошевелиться. Но нет, только один участник этого спектакля достоин был главной роли, остальные же отныне бытовали простыми статистами.