Выбрать главу

Щелк!

Не пытаясь даже осознать произошедшее, трясущимися руками я провернул штурвал направо до упора, готовый сейчас же с головой нырнуть в это безудержное, сверкающее горнило. Пускай оно спалит меня дотла именно теперь, в миг моего триумфа! Пусть я умру истинной смертью прямо сейчас!

Но пламя угасло, словно его и не было. На месте же того сгустка потусторонней жизни осталось лишь крошечное, вполне живое и заинтересованное существо. Снаружи меня ждала моя Зузя.

5. Харон останется

Вот твой билет, вот твой вагон

Всё в лучшем виде, одному тебе дано.

В цветном раю увидеть сон —

Трехвековое непрерывное кино

Высоцкий

Машинист любил свою работу. Свистит пар, громыхает шатун, стучат поршни, прогретый панцерцуг аккуратно, понемногу, избегая боксования, начинает применять свою покуда сдерживаемую, уходящую в свисток тягу к тандеру и дальше по составу, через череду автосцепок натягивая сотню тяжеленных вагонов в одну напряженную дугу, что уходила в туманные дали лесной просеки.

Было несказанно приятно чувствовать под руками дрожь послушного ему механизма, машины могучей и потому почти что живой.

Это только на взгляд человека несведущего, а быть может даже гражданского, тьфу, панцерцуг есть банальный паровой котел с присущим ему парораспределительным механизмом о пяти пар движущих колес, не считая бегунков и поддерживающих пар, способный при помощи огня, воды и медных труб совершать поступательное движение достаточной силы, дабы таковая мощь, будучи приложенной к подвижному составу, перемещала бы того порожняком или груженым из точки «а» в точку «бэ» с достаточным на то основанием.

На деле в работе машиниста скрывалось куда больше бытовой магии, нежели воплощенного в железо анжинерного промысла.

Панцерцуг в безумном мире служил не столько средством передвижения, сколько той единственной опорой, на которую можно было положиться человеку, желающему не сойти с ума, не свихнуться, не двинуться кукухой. Там где рушилась сама собой любая инфраструктура, где пропадали с лика земного целые поселки, погружаясь за ночь в зыбкую пучину гиблых болот, где перегрызали друг другу глотки люди и где исходила мокрыми язвами брошенная где попало скотина, там ветки железнодорожных путей стояли так же незыблемо, как и сотню лет назад, а все почему?

Потому что при каждом панцерцуге железным правилом было держать анженерную бригаду с набором приснащений. Поваленное дерево распилить, подмытую насыпь досыпать, изгнившую шпалу сменить, заржавелую стрелку расклинить да пересобрать.

Жеде, что ни говори, продолжало держать марку, восстанавливая порушенное, ремонтируя поломанное, склепывая разрозненное, создавая порядок из хаоса и возвращая в человеке веру в то, что будущее приближается не напрасно, и должное тщание способно привнести в него не только безнадегу саморазрушения, но и некий грядущий миропорядок.

Машинист верил, что тот будет подобен его панцерцугу. Промасленный, закопченный, но идеально выверенный в своей механической красоте и столь же механической грации.

И будет он лететь вперед подобно ему же.

На ощущении, на голой интуиции, без которой и анжинер — не анжинер, и механик — не механик, а уж тем более — не машинист.

Когда под рукой начинают с дробным перестуком трепетать могутные железа́, за кадр отступают всякие знания и представления о том, как это все должно работать. Никто ничего никому не должен. Но работает!

Потому машинист всегда относился к своему панцерцугу, к его медным трубкам, латунным рукояткам, стальным заклепкам, к его цилиндрам, бакам, радиаторам, затворкам и тяжкой внешней броне, как к вполне живому и очень привередливому существу, от которого можно ждать любой неожиданной выходки, но который все равно любишь, к которому относишься, как к чему-то родному.

Ну же, милай, трогаем помаленьку!

Два коротких свистка белесым облачком пара оплывают позади, оставляя сортировочную станцию во тьме и одиночестве. Теперь вокруг его панцерцуга постепенно ускоряющейся лентой равномерно разматывается лишь подсвеченная мерцанием ходовых огней бесконечная кромка черного леса.

Чего машинист только там не видел, каких только ужасов не желал бы позабыть, однако и ужасы те, и память эта оставались для него не более чем смутным эхом чего-то реального. Реальным же для него был только панцерцуг.

И это не он катался из точки «а» в точку «бэ», напротив, само окружающее пространство как бы безвольно проскальзывало вперед-назад относительно горячечно-теплой брони, недаром такой толстокожей, дабы запертые внутри демоны могли себе позволить весь этот бытовой солипсизм со степенным перестуком колесных тележек и ходуном автосцепки.