— Правильно! — подаёт голос Аркадьев.
— В общем-то можно, — говорит Кац.
А Принцев ничего не говорит — вроде бы как обиделся даже.
Остаётся Злотников. Что скажет он? Все взоры обращены к нему.
— Нет, — говорит он наконец своё слово.
— Почему — нет? — спрашивает Полуботок.
— Старшим по камере останется пограничник. Пусть этот придурок и отдувается за всех, а Лисицына я вам в обиду не дам. Поняли все?
Двор гарнизонного госпиталя.
Зелёный микроавтобус с красным крестом на боку, врачи в белых халатах и в военных брюках — курят, стоя на крыльце. Губари чистят снег теперь уже здесь. Они устали, но работать-то надо — проклятого снега выпало чересчур много, и кто-то же должен его убирать…
Какой-то военный склад.
Губари носят тяжести…
Двор гауптвахты. Вечер.
Несколько арестантов без шинелей, без шапок и без ремней топчутся возле туалета в ожидании своей очереди. Часовой, который вывел их, — тоже без шинели, но в шапке и при карабине, не говоря уже о ремне. Он стоит несколько в стороне и тихо болтает с другим караульщиком — тем, который в шинели и стережёт деревянный грибок с надписью «ТУЛУП».
Кто-то выходит из кабинок туалета, кто-то заходит в них, не закрывая за собою дверей, кто-то бормочет: «Ну вот, скоро спать будем…» Один из стоящих в ожидании своей очереди советует сидящему: «Давай вылазь уже. Не можешь срать — не мучай жопу!» А кто-то с наслаждением смотрит на этот весенний мир и на свободу там, за забором; теплом и уютом светятся окна и окошки родной гауптвахты, и окна окрестных домов — тоже. А вон, кстати, и та самая девушка, что сегодня утром уходила на работу; сейчас она возвращается — поднимается по лестнице, и застеклённая веранда вспыхивает ярким светом, и солдаты видят силуэт девушки за занавескою, и всё кажется прекрасным, невообразимо прекрасным.
— Наконец-то весна пришла! — громко говорит кто-то.
И светятся домашним теплом и покоем окна жилых домов с гардинами, люстрами и с голубыми огоньками телевизоров; и откуда-то доносится музыка; а здесь, на гауптвахте, ласково поблёскивает гильза, которая висит возле такой доброй и отзывчивой надписи: «ТУЛУП»…
И вдруг в эту идиллическую картину мирного быта простых советских губарей вторгается нечто чуждое и инородное — часовой открывает калитку, и патруль втаскивает упирающегося сверхсрочника с погонами старшего сержанта и с мордой, вместо обыкновенного человеческого лица. Причём Мордатый, продолжая мысль, начатую, видимо, где-то вдалеке от гауптвахты, сразу же ставит всех в известность о том, что
Пьяную тушу проталкивают дальше, но она упирается, брыкается, а затем хватает в свои объятья столб с надписью «ТУЛУП» и, продолжая знаменитую «Песню о тревожной молодости», делает следующую заявочку:
Его толкают, пихают, отрывают, но он продолжает прерванный концерт и героически хватается и держится за столб своими мощными ручищами.
Надпись «ТУЛУП», между тем, заметно перекашивается и остаётся в таком положении вплоть до самого конца нашего повествования, а, может быть, и дольше.
Но вот к Мордатому подходит Злотников и делает нечто, мягко выражаясь, не входящее в обязанности арестованных, содержащихся на гауптвахте: без малейшего усилия он отрывает Мордатого от столба, заводит ему руки за спину и хорошим пинком посылает вперёд, по направлению к двери гауптвахты. Совершив перелёт, Мордатый падает мордой вниз и лежит без движений и без звуков. Один погон у него почти оторвался и болтается на ниточке, шапка слетела с головы. Солдаты из патруля относятся к полученной незаконной помощи с явным одобрением. Они подхватывают Мордатого и уносят на гауптвахту.
Камера номер семь. Ночь.
Арестанты спят, а откуда-то из глубины здания доносятся дикие стенания Мордатого:
— Откройте! Отоприте!..
Арестанты шевелятся, просыпаются.
— Ну не даёт спать, — шепчет Полуботок. — Не даёт.
— Вот же дурак, — бормочет Косов.
Другие камеры гауптвахты.
То там, то здесь просыпаются губари. Некоторые встают со своих «постелей» и кричат в глазки своих дверей:
— Эй, ты там! Паскуда! Заткнись, падла!
— Заглохни!..
— Закрой пасть!..
— Ну, мы тебе ещё покажем!..
Камера номер три, одиночная.
Мордатый бесится, его рожа перекошена от ненависти. Он орёт, и его кулаки и ноги что есть силы лупят по двери — надёжной, крепкой, советской двери, которую сокрушить может только железо.