Один раз, уже в начале осени, Илья с Гаврилой перекрывали сарай. Делали они эту работу пока до завтрака, после же завтрака они намеревались пойти в поле дорывать картофель. Кончивши крышу, они пошли в избу и спросили есть. Старуха, топившая печь, встретила их недружелюбно. Она заявила, что завтрак еще не готов и что они очень торопливы к еде. Гаврила не вытерпел и проговорил:
– - Да ведь вы двое тут стряпали, неужели не состряпали?
Старуха, услыхав это, каким-то звенящим голосом прокричала:
– - Да, настряпаешь тут с твоей барыней! От нее только расстройства жди! Господи, что же это за человек такой уродился: измучила она меня совсем, измучила -- хоть в гроб ложись!
И старуха вдруг бросила ухват, опустилась на суденку и завыла. Маланья с тупым выражением глубоко сидящих глаз и насупленными бровями, придававшими такое выражение ее здоровому красивому лицу, будто бы она не выспалась, сидела на лавке под окном и сердито толкла вареный картофель на яблочник.
– - Что, или опять ни свет ни заря схватку устроили? -- с ноткой горечи в голосе проговорил Илья и, подойдя к рукомойнику, стал мыть руки.
– - Что ж с ней поделаешь, -- продолжала всхлипывать старуха, -- страмила-страмила меня, словно я не мать ей, а какая-нибудь…
Гаврила, бледный, с загоревшимися глазами, стоял посреди избы и глядел на жену. Та, опустив голову, продолжала делать свое дело. Во всей ее фигуре сквозило столько упрямства и дикости, что Гаврила сразу вспомнил эту ее особенность, вспомнил, как она бесила его этой чертой своего характера, и вдруг его охватила жгучая злоба, и он хриплым голосом проговорил:
– - Ты что ж это думаешь: нас нет дома никого, так и твоя воля во всем?
– - А она что? Что я ей таковская далась? -- угрюмо, ни поднимая головы, проговорила Маланья.
– - Да что я тебе сказала? Воды-то ведро велела принесть?! А ты и набросилась: "и лежебока и ленивица, с вечера воды не приготовила, люблю, мол, на чужой шее ездить!" На чьей я на чужой шее езжу? Кого я измытарила? Я век прожила в заботе да хлопотах, -- а она меня ленью попрекает, не дает мне порядку спросить! -- кричала старуха.
– - Ты спрашивай порядок-то с себя, а не с других: другие сами свой порядок поведут, -- сказала Маланья.
– - Нет, я и с других спрошу, которые мне подвластны, а ты мне подвластна. Я хозяйка в доме, а ты незнамо кто, вот что!
– - Хозяйка-то ты своей барыне, а я сама себе госпожа.
– - Нет, ты слуга мне, а я тебе мать.
– - Мать-то ты вон кому, -- сказала Маланья, показывая на мужа, -- а мне-то ты все равно, что тьфу!..
– - Вот и говорите с ней! -- кричала старуха. -- Она все так! Матушка, царица небесная, да за что ты наказала меня таким наказаньем?
Гаврила сидел уже на лавке и сделался еще более бледным. Увидев выходку жены, он топнул ногой и неестественным голосом крикнул:
– - Замолчи, проклятая! Вон из избы!
Маланья обернула голову на мужа и увидала такой свирепый взгляд, что мгновенно съежилась и вышла из избы.
Старуха, по уходе ее, долго еще перебирала то, что она слышала сегодня от невестки. Наконец она немного успокоилась и стала собирать на стол.
Маланью завтракать никто не позвал, и она сама не входила в избу. Ели без нее. Все молчали и были крайне угрюмы. Видно, у каждого было растревожено больное место. Позавтракав, сейчас же стали собираться в поле. Гаврила вышел из избы и пошел искать Маланью, чтобы позвать ее на работу.
Маланья лежала в пологу в сенях, лицом вниз. Гаврила открыл полог и сквозь зубы проговорил:
– - В поле пойдем, будет валяться-то!
– - Я в поле не пойду.
– - Отчего?
– - Мне нездоровится.
– - Что у тебя схватило? Гляди, я лекарство найду: вот возьму вожжи -- и вся хворь выскочит.
– - От тебя только этого и жди, -- проговорила Маланья и заплакала.
Гаврилу опять охватила злоба, и он, чтобы не давать ей ходу, с досадой закрыл полог и вошел в избу. В избе он сказал, что Маланья в поле не пойдет. Старики, услыхав это, еще более нахмурились. Всем было так тяжело, что не хотелось глядеть на свет божий.
Через несколько времени, однако, и Гаврила и старики были в поле на полосе. Но когда пришли на полосу, то оказалось, что в расстройстве забыли мешки под картофель. Гавриле пришлось бежать за ними домой. Дома Гаврила увидал, что Маланья была не в пологу, а в избе. Она сидела за столом и аппетитно ела сливки с молока с мягким хлебом. Гаврила, увидав это, опустился на лавку и уставился на нее.
– - Ты что же это делаешь? -- с дрожью в голосе и весь краснея, как кумач, проговорил Гаврила.
– - Ем, нешто не видишь! Вы-то налопались, а мне-то так и быть?
– - Так что же ты с людьми вместе не садилась?
– - Тогда не хотела.
– - А теперь захотела! Докуда ж ты это будешь мудрить-то?
– - Я ничего не мудрю, это вот вы мудрите-то. Измываетесь все трое надо мной, благо все родные.
– - Что-о?
– - А то, я знаю што: вам изжить меня хочется.
Гаврила вскочил на ноги и со всего размаха залепил Маланье оплеуху.
– - Кара-ул! -- что есть мочи заблажила Маланья. -- Убить меня хочет!
Гаврила осатанел; он уже окончательно не помнил себя; за первой оплеухой последовала вторая, за второй -- третья. Маланья металась, блажила, ругала мужа самой мерзкой бранью; но это только подливало масла в огонь. Гаврила тогда только бросил ее бить, когда выбился из сил.
Маланья глухо рыдала.
– - Пес, душегуб! -- выкрикивала она. -- Опротивела я тебе, так зачем же держишь, и что ж ты мытаришься надо мной!
– - Уходи! Ради Христа, уходи! -- крикнул вне себя Гаврила. -- Развяжи ты мне только голову!
– - Ну, вот искалечил всеё, а теперь кричит "уходи". Нет, издохну в вашем доме, а никуда не пойду.
Гаврила хотел еще что-то крикнуть, но голос у него оборвался. Он только махнул рукой, схватил мешки и бросился вон из избы. Очутившись на огороде, он бросил мешки наземь, кинулся на них ничком и, закрыв лицо руками, проговорил:
– - Господи, до чего я только дошел!
Больше он ничего не мог проговорить: к горлу подступили жгучие слезы, и он глухо зарыдал…
На другой день был праздник. В деревне собралась сходка. Один старик принимал к себе в дом зятя и просил "мир" приписать его к дому. Общество согласилось, и старик за это поставил ему два ведра водки. Полтора ведра мужики взяли на свою долю, а полведра на бабью. Сходка кончилась к обеду, и тотчас же послали за вином. Многие предвкушали удовольствие от разгула и, волнуясь от нетерпения, ходили по деревне. На улице между мужиками пестрели и бабы. Маланья встала в этот день как ни в чем не бывало. Она уже не жаловалась на хворь и, будто бы не было побоев, ходила бодрая и веселая. Гаврилу это страшно возмущало. Он чувствовал, что она даже неспособна понять, что надо, и глядел на нее с каким-то омерзением.
"Ну, что это за чадушко уродилось!" -- думал он, и сердце его грызла глубокая скорбь.
День был ясный, веселый. Деревья на начинавшем бледнеть солнце пестрели уже разноцветными листьями. От легкого ветерка в воздухе носились нити паутинника. Год был урожайный, и все выглядывало весело, довольно; только Гаврила был пасмурен, как дождливая туча. Когда принесли вино, то на сходку пошел и Гаврила. Он разделил со стариком приходившуюся на их дом долю вина и выпил в надежде, что хоть выпивка прогонит обуявшую его хандру. Но водка на него не действовала. Он точно не пил ее, хотя на других та же водка производила совсем другое действие, Гаврила видел, как оживляются лица мужиков, как развязываются языки. Вместо тихих речей стали слышаться крики, то и дело раскатывались взрывы смеха, и когда бочонок был осушен, мужики совсем преобразились. Поднялся шум, галдеж. Кто-то попробовал запеть песню, но у него не вышло. Наконец из толпы выделились три мужика, взялись за руки и пошли по деревне, запевши: "В непогоду ветер".
Голоса были хорошие, пели стройно. Особенно отличался один подголосок; от этого песня выходила сильнее. Гаврилу она задела прямо за сердце.
"Нету-у сил, уста-ал я-а с этим горем биться!" -- пели мужики.
Эти слова так близко касались души Гаврилы, что вызвали в нем целую бурю жгучих ощущений. У него закипело внутри и в глазах больно закололо.