"Да, это так! Я не увижу больше ни покоя, ни радости, если не вырву ее из своего сердца. А вырвать как? Он вот сколько уже пробовал избежать ее, но чувство к ней не глохнет, а делается все сильней… А зачем заглушать? -- пронеслось в его голове. -- Зачем самому себя мучить? А если пойти вот и рассказать ей все: все рассказать -- с самого начала. Она ко мне ласковая, может быть, и у ней есть ко мне что-нибудь в сердце, и она меня полюбит. А если нет -- один конец! Значит, была не была -- повидаюсь. Эх, где наше не пропадало, так и сделаю!"
И Гаврила исполнился твердой решимости пойти к Аксинье и объявить ей о своих чувствах. Он стал перебирать в голове, с чего он начнет свое объяснение. Вдруг хлопнули калиткой. Кто-то вошел в сени, подошел к ушату с водой и стал пить. Гаврила притих и невольно прислушался. Дверь отворилась, и в избу вошла Маланья. Увидя ее, Гаврила повернулся к стене и закрыл глаза.
– - Ты что это лежишь? -- сказала баба и, подойдя к мужу, присела на край коника.
– - Так, лежу и лежу, -- сквозь зубы проговорил Гаврила.
– - С улицы все ушли, должно, вечер скоро.
– - Ну, и ладно, пусть вечер.
– - Мякохинские ребята нашим девкам пряников прислали, а наши ребята узнали это, перехватили да съели их. Девки на это осердились страсть.
– - Ну, и пущай их сердятся, мне-то что? -- вскрикнул Гаврила и вскочил с места.
– - Что ты такой злой? -- с неудовольствием проговорила Маланья. -- Или тебя блохи заели, и слова сказать не потрафишь…
И баба встала с лавки, отряхнула рукой ярко-красное платье, вышла из избы и легла в полог. Гаврила поднялся с коника, снял с колышка пиджак и начал одеваться.
"Вот и любуйся весь век на такое сокровище! -- думал он. -- Господи, да что же это за наказание-то?!"
Солнце склонялось к западу. На горизонте образовалась густая длинная полоса темно-синих облаков, в которых оно должно было скоро потонуть, как в мягкой постели. На улице стояла тишина, только на нижнем конце ее было видно, как кишел народ, перебегая с места на место, и слышались гомон и смех: там играла молодежь; да из-за овинов неслось нескладное пение совершенно пьяных мужицких голосов; это какие-нибудь не удовлетворившиеся мирской выпивкой ходили в другую деревню, где была винная лавка, "поднимать градусы" и теперь возвращались домой. Гаврила постоял с минуту, поглядел кругом, потом вдруг сорвался и твердым шагом пошел наискось через улицу в ту сторону, где стояла изба Сушкиных.
Подходя к избе и кинув взгляд на окна, сквозь которые широкою рекою лились лучи заходящего солнца и ярко освещали все, Гаврила увидел, что в избе Арсения нет, а только виднеется у окна Аксинья. Но он нарочно опустил голову, чтобы не дать заметить, что он видел это, и быстро вошел в калитку. И только он вошел в калитку, как сердце в нем как-то защемило, в руках и ногах почувствовалась дрожь. С усиливающимся волнением он прошел сени, дрожащими руками отворил дверь в избу и, перешагнув через порог, стараясь, но не будучи в силах, прямо взглянуть на Аксинью, он каким-то сдавленным голосом проговорил:
– - А вот и я к вам! А где ж хозяин? -- Но тотчас же понял, что так вести себя в том случае, зачем он пришел сюда, нельзя, нужно быть смелей, развязней: "смелость города берет", и, собрав в себе все силы, он по возможности твердо подошел и сел неподалеку от того места, где сидела Аксинья, которая только что перестала что-то есть и смахивала с суденки крошки.
– - Вот тебе хозяин -- был да сплыл! -- проговорила Аксинья и, собрав в горсть крошки, поднялась и бросила их в лохань, а потом повернулась и опять села на прежнее место.
– - Нет, правда, где ж он? А я было к нему в гости пришел, -- сказал Гаврила и как-то несмело взглянул на Аксинью.
– - Куда ему теперь гостей принимать, ему вряд до света отваляться. Спать ушел в сарай.
– - Ай да дитятко! В такое время, да в сарай! Что теперь, покос, что ли? -- сказал Гаврила.
– - Я его туда послала. Там, говорю, скорей хмель пройдет. Сена много, заройся и спи.
– - А как простудится он там да захворает да помрет? -- говорил Гаврила и страшно досадовал внутренно на свою ненаходчивость и стыдился ничтожности тех слов, что ему подвертывались на язык.
– - Ну, так тебе и помер!
– - Нет, а если правда помрет?
– - Помрет -- похороним, -- окончательно впадая в шутливый тон, проговорила Аксинья.
– - А будешь тужить-то?
– - Что ж тужить: одна голова не бедна, а хоть бедна, да одна.
– - Ну, неправда; а самой небось жалко будет?
– - Мужьев -- да жалеть! За что? Они-то нас жалеют?
– - А може, жалеют, почем ты знаешь?
– - Оно и видно что!
Гаврила вдруг облегченно вздохнул. Так бессвязно начатый разговор вдруг пришел к такому направлению, что ему легко можно было высказать то, зачем он сюда пришел. Он очень этому обрадовался и, переходя с шутливого тона на серьезный, проговорил:
– - Каких жен; другую жену-то на руках бы весь век проносил.
Аксинья по-прежнему шутливо проговорила:
– - Будете вы жен на руках носить! Понимаете вы о них, как о летошнем снеге.
– - Опять говорю -- о каких. Если бы я Арсений был… Да я бы, кажись… Э, да что тут говорить-то, этого не выскажешь!
Гаврила вдруг махнул рукой и весь изменился в лице. Лицо Аксиньи залило густой краской, и она, в свою очередь, стала серьезная.
– - Если бы у меня такая жена-то была б, -- проговорил Гаврила, -- я бы на нее глядеть не нагляделся б!.. -- Гаврила вдруг подвинулся к Аксинье и взял ее за руки.
– - Ну, будет тебе, что не дело говорить!.. -- строго сказала Аксинья и вырвала руки у Гаврилы.
– - Нет, дело. Ей-богу дело! Помнишь ты тот вечер, как я еще холостой был, а ты в девках? Мы у вас в селе на бревнах сидели около хоровода и разговаривали; ты еще о тетке своей вспоминала -- помнишь?
– - Ну, помню, так что ж?
– - Ну, вот, этот вечер я первый раз только счастливым человеком был, и вот после этого сколько годов прошло, и я ни разу такой радости не испытал. Я ведь на тебе жениться хотел, да сперва-то мои старики заартачились, а потом тебя у меня Арсений перебил… Я ведь и в Москву-то уходил с этого горя… Эх, Аксюша, если бы ты знала да ведала!
– - Что знать-то, ну? -- спросила Аксинья и, казалось, была вся не своя. Все лицо ее то бледнело, то краснело, глаза сделались глубже, грудь высоко поднималась.
– - Да люблю я тебя, так люблю, что мне без тебя жизнь не в жизнь. Я бы рад вырвать тебя из своего сердца, да ничего не поделаю. Чем дальше, тем больше меня тянет к тебе. И сейчас вот до чего дошло -- хоть в омут полезай. Окроме тебя, мне все постыло…
Аксинья молчала и сидела, уже опустив голову. Гаврила опять взял ее за руки и совсем уж пересевшим голосом проговорил:
– - Что ж ты молчишь? Что ж ни словечка не скажешь?
– - Что же я тебе скажу? Напрасно ты все это мне говорил, -- сказала Аксинья и встала с лавки, но рук от Гаврилы не отняла.
– - Как напрасно! Почему напрасно? -- уже не помня себя проговорил Гаврила.
– - Ни к чему…
– - Как же ни к чему? Мне нужно тебе это было сказать! Опять говорю -- по тебе у меня все сердце изныло.
– - А сердце изныло -- зачем его больше бередить? Себя-то ты растревожишь да другого с покою собьешь.
– - Как с покоя собьешь?..
– - А так…
Гаврила догадался, всего его как будто повело, и он уже совсем неузнаваемым голосом скорее прошептал, чем проговорил:
– - Стало быть, и я люб тебе?
Аксинья побледнела, по телу ее пробежал трепет, она пошатнулась на месте, потом отодвинулась от Гаврилы и стала вырывать от него руки; Гаврила ее не выпускал.
– - Скажи хоть что-нибудь. Ну? Хоть что-нибудь скажи! -- шептал он.
– - Ну, люб, чего тебе надо? -- строго сказала Аксинья и, вырвавши у него руки, перешла на другую лавку и опустилась на нее, тяжело дыша.
Гаврила опять подошел к ней и хотел ее обнять; она отвела его руки и поглядела на него не то с укором, не то с сожалением. Гаврилу этот взгляд пронял, и он немного отрезвился.