В это время в избе раздался нечеловеческий крик. Гаврила и Арсений остановились как прикованные. Через минуту из избы вышла бабка. Увидав мужиков, она проговорила:
– - Погодите немножко, -- и шмыгнула в горенку; через минуту она вышла оттуда с каким-то полотном и опять скрылась в избе. Гаврила оперся на перила и уставился глазами вниз. Арсений плаксивым голосом говорил:
– - Ведь вот какой грех! Если бы я это знал, нешто я пустил бы ее в поле? Я и то говорил ей: давай я буду бороновать, а она говорит: "Нет, я сама: лучше разомнусь", -- говорит.
У Гаврилы точно свернуло жгутом все внутренности в груди и держало так, не отпуская. Ему трудно было дышать, ноги отказывались его держать; он ни одним звуком не отозвался на слова Арсения.
Прошло несколько минут. Бабка отворила дверь и сказала, чтобы они вошли. На конике, головой в угол, лежала Аксинья. Она была снова в забытьи и лежала страшно бледная. На лбу у ней виднелись большие ссадины: видимо, ей приходилось волочиться лицом вниз. Старуха-бабка держала в руках сверточек и казалась очень взволнованной.
– - Что, бабушка? Что? -- убитым голосом проговорил Арсений.
– - Да что, живенький, дышит, только очень уж плох. Есть ли у вас теплая вода-то? Да плошку какую-нибудь надо: придется погрузить.
Арсений засуетился, доставая нужное. Гаврила сел на лавку в головах Аксиньи и уставился ей в лицо.
И когда он увидел вблизи эти хотя искаженные, но дорогие ему черты лица, то в груди его заклокотала целая буря. Он понял, что в этом существе, с неправильным и некрасивым теперь лицом, заключается все, что ему было мило и дорого на белом свете. Она одна, из всех близких к нему, имела родную с ним душу и осветила последнее время его жизнь, которая могла выбиться совсем из колеи и завести его бог знает куда. В глазах Гаврилы закружилось, и он как-то сразу забыл, где он находится. Вдруг слабый, хриплый звук заставил его очнуться. Он догадался, что эти звуки произнесла Аксинья, и уставил на нее глаза. Он увидел, что Аксинья очнулась; но ее лицо, за минуту перед тем спокойное, исказилось страданиями. Страдания эти, очевидно, были настолько трудны, что она не могла их побороть. Она опять издала слабый звук, потом протяжно и мучительно застонала.
– - Аксюша, Аксюша! -- лепетал Гаврила и почувствовал, как все лицо его обливается слезами. -- Что ты, родная, что ты, голубушка?
– - Ну, зачем ты себя терзаешь так? -- с нежностью в голосе проговорил Арсений; глаза его были полны слез. -- Очнись, тебя теперь распростал бог, може, полегчает.
Аксинья уставилась на него помутившимися глазами и несколько раз прерывисто вздохнула; потом медленно, останавливаясь на каждом слове, проговорила:
– - Гаврила… тут… ты?
– - Тут, тут, моя голубушка! -- поспешил сказать Гаврила.
– - Оче-е-нь м-н-е т-р-у-дно. Ка-а-к я му-у-чилась, -- совсем не своим голосом, чуть не со стоном, протянула Аксинья. -- Я… ему… нарочно ве-ле-ла тебя поз-вать, что-бы ска-а-зать тебе… это… Ты по-жа-ле-ешь меня… Ты ведь же-ла-а-нный… Ты ведь заместо ро-одного мне бу-у-дешь… Нико-го у ме-ня ближе тебя нету здесь… Да и прости-ться с тобой хочется… Про-о-сти, родимый бра-а-тец! Мо-же, мне и не вы-жи-ть…
– - Что ты, что ты! -- воскликнул Гаврила, и вдруг слезы брызнули из его глаз. -- Тебе еще можно помочь, что ты говоришь! Рази таких случаев не бывает? Я сейчас в больницу поеду, доктора привезу. Подбодрись немножко, моя голубушка, кумушка моя, сестрица богоданная!.. -- И Гаврила взял бледную и холодную руку Аксиньи и задержал ее в своей. Аксинья лежала, устремив глаза на него, но, должно быть, ничего уж не видала и не слыхала. Бледное лицо ее с посиневшими губами было искажено страданиями. Грудь прерывисто поднималась, и она дышала тяжко-тяжко.
Гаврила еще раз взглянул на нее, вышел из избы и отвязал привязанную у ворот лошадь и стал ее запрягать.
В больнице доктор и фельдшер отказались с ним ехать, но отпустили фельдшерицу. Когда они приехали в Грядки и пошли в избу к Арсению, то у образов горела лампадка. По всей избе носился какой-то особый запах. У Гаврилы дрогнуло сердце и помутилось в глазах. Он невольно покосился на коник, где до этого лежала Аксинья, но коник был уже пуст.
Аксинья теперь лежала за столом на лавке, и лежала спокойно, неподвижно, а в головах у ней так же неподвижно лежал какой-то сверток.
– - Что, неужели? -- с замирающим сердцем спросил Гаврила.
– - У-у-мерла! -- пролепетал дрожащими губами Арсений, и из глаз его градом хлынули слезы…
Неделю спустя после похорон Аксиньи Гаврила на выгоне встретился с Арсением. Арсений был необыкновенно мрачен. Остановивши Гаврилу, Арсений, не своим голосом и пугаясь в словах, проговорил:
– - Вот что! Я хочу тебе слово сказать… Это нехорошо, если люди правду говорят… Так не годится!
– - Что такое? -- с дрогнувшим сердцем от предчувствия чего-то недоброго спросил Гаврила.
– - Выходит -- ты всему нашему горю причина…
– - Как я?
– - Ты, говорят, любился с Аксиньей, из-за того твоя жена и лошадей нарочно испугала.
– - Что ты говоришь? -- весь бледнея, упавшим голосом вымолвил Гаврила.
– - Не я это говорю, а люди говорят: вся деревня об ним болтает, и Маланью твою перед тем Анютка Махалова в овраге видела, она всем это говорит.
Гаврила вдруг вспомнил, как в тот день, когда он копался в дровах, из-за сараев пробежала Маланья, вспомнил и ее странный взгляд, -- и ему все стало ясно. У него закружилась голова, но он сейчас же преодолел себя и проговорил:
– - Я за бабу не спорю! А сам я виноват перед тобой только в мыслях. Верно, -- я добивался того, что ты думаешь, но она меня одолела! Не такая, брат, она была, чтобы на то пойти, и если ты веришь богу, то я чем хочешь тебе побожусь, что я ничего не имел с ней… Слышишь ты меня?!
– - Слышу! -- глухо проговорил Арсений и тяжело вздохнул. -- Говорят: "Зачем он так хлопотал?.. Зачем в больницу ездил?.. Это неспроста…" Вон что они понимают.
– - Ну, и пусть их понимают… А я не виноват перед тобою… Знай это и не терзай своего сердца… Понял?
Арсений промолчал. Гаврила, стиснув зубы и с исказившимся лицом, повернулся и пошел с выгона. Он торопливо шел домой. Подойдя ко двору, он решительно вошел в калитку. Войдя в сени, он ясно почувствовал запах мыла и пара. Что-то копошилось в сенях: это Маланья принималась стирать белье и намыливала его в корыте. Гаврила, весь дрожа, молча подошел к ней, взял ее за плечи и повернул к себе лицом.
– - Говори, ты испугала лошадей? -- весь трясясь, спросил Гаврила, впиваясь в ее глаза своими светящимися, как у волка, глазами.
– - Гаврила! -- начиная плакать и со страхом глядя на разъяренного мужа, протянула Маланья.
– - Откуда ты шла, как я тогда у амбара был?
Маланья ничего не сказала, а вдруг рухнула перед мужем на колени, обвила руками его ноги и, поднимая к нему полные слез глаза, проговорила:
– - Прости, прости, ради Христа! Виновата!
И она вдруг завыла и рухнула головой вниз. Гаврила оперся рукой на перила и с минуту глядел на рыдающую жену.
– - Зверь ты, а не человек! -- воскликнул он не своим голосом, пхнул жену ногой в спину, чуть не шатаясь вышел из сеней, пошел на задворки, бросился ничком под куст на траву и долго-долго лежал так…
На другой день с раннего утра Гаврила оделся в чистый пиджак и хорошие сапоги и, никому ничего не сказав, куда-то ушел. Он ходил до обеда. А вернувшись, он велел собирать ему котомку и сказал отцу, чтобы он завтра подвез его до города.
– - Да куда ж ты пойдешь-то, дитятко? -- с испугом плаксивым голосом спросила его Дарья.
– - А там увижу, когда подальше от дома отъеду…
– - Что ж тебе от дома уезжать в такое время? Самая горячая пора наступает, а ты нас покинуть хочешь?
– - Справитесь и без меня, а не справитесь -- наймите кого.
– - Что тебе так захотелось-то вдруг?.. То жил-жил, а то на-поди.
– - Хоть бы до осени подождал, -- поддержал старуху старик. -- Вот убрали бы все, и ступай с богом хоть в Москву опять, хоть еще куда…
– - Мне до осени не дождаться, -- выговорил Гаврила и больше уж не отзывался на стариковские уговоры.