Прямой наводкой бьют танки, стреляют мерно, равнодушно, как на учениях по казенным фанерным мишеням. Летит пыль, брызгают стекла, выметывается из окон пламя, до горних высот, застилая покровом своим всю Москву, клубится черный дым, души умерших и убитых взмывают в небеса, где Господь принимает их в рай. Жена плачет, у меня все опустело в груди, будто вынули сердце, а там сквозняк. Сквозь едкую пелену вглядываюсь в мерцающий глаз сладострастного левиафана; по его стеклянному мерцающему зраку суетятся гогочущие кувшинные рыла; какая-то девица, передавая о русской трагедии в мертвую уже Америку, обмякла вдруг, завопила перехваченным от ужаса голосом, обретши человечье лицо: "Убитых уже пятьсот человек..!"
…Зашла соседка, притулилась сзади, бормочет: "Смотрела в телевизею, трясло всю, как в народ-то стреляли. Убивцы… Я за себя не страдаю. Я за народ страдаю. У меня козы есть, я проживу. Но как я за народ страдаю… Дуся, сшей мне смертное. Пора всем на кладбище сбираться. — Старушка заплакала. Оглянулся, топчется сзади, уже крепко побитая годами, простенькое лицо, давно ли еще миловидное и светлое, собралось в грудку, голубеньких глазенок совсем не видать. — Ельцин топором тесаный — и все. Огоряй и пьяница. Володя, как только таких огоряев выбирают? Загонит народ в пропасть, а сам в ямку кувырк. С кого тада спросить?"
Старушка отдала отрез материи, залежавшейся в сундуке, засобиралась домой. Я приглашаю за стол пить чай, соседка заотказывалась: "Нет, какой нынче чай? Ой, Вова, жизнь хренова. Нынче вся жизнь — в навоз".
Надернула галоши, зашаркала через двор. И вдруг кричит от калитки: "Володя, иди-ко сюда! К тебе гости!" Она приставила ладонь козырьком ко лбу, подслеповато вглядывается в верхний конец деревни. Нелепо улыбаясь, я вышел на заулок. "Откуда гости? От какой сырости?" — говорю соседке.
"Да посмотри… Это к тебе. Из "Белого дома" бегут".
Я всмотрелся в широкий распах улицы, пронзительно желтый от солнца и увядшей от засухи травы, сквозь которую пробивались песчаные плешины. И верно… По взгорку вдоль пустыря, как бы чуть припорошенные небесным голубым сиянием, медленно шли трое незнакомцев. В середине высокий мужик в плаще, с папкой письмоводителя под мышкой; одесную весь круглый приземистый человек будто катился по тропинке, третий, в ярко-красном свитере, косолапил, загребая песок, и гоготал, радостно вздымая над головой руки. Я поспешил, уже признавая родных людей и не веря встрече. Только что смотрел клубы дыма, ужасный вид притихшей обворованной Москвы, и вот друзья, как бы в особой машине времени преодолев пространства, вдруг выткались в лесном бездорожном углу.
Нет, это не ошибка, не мара, не чудесы. О гостях думал, и вот они на пороге. Но какова соседка моя, а? Через добрую сотню метров увидала незнакомцев, кои здесь никогда не бывали, и особым народным чутьем и знанием поняла сразу, что несчастные бегут из Москвы. И бегут именно ко мне. То были Проханов, Бондаренко и Нефедов. Уставшие, не спавшие сутки, какие-то мятые, пыльные, припорошенные несчастием, но и вместе с тем оживленные, совсем не прибитые поражением, готовые к действию. Пешком и на попутных, минуя все посты и заставы, ловившие патриотов, по какому-то наитию понимая, что так важно избежать ареста в первые дни, когда победители ошалели от крови и сводят счеты, друзья вспомнили обо мне и кинулись в глухой русский угол. Верили, что пространна русская земля и даст приюта.
…Эх, восславим же гостей, в эти минуты роковые посетивших писателя в глухом куту. Все, что есть в печи, на стол мечи. Бутылочка русской возглавила тарелки со снедью, повела в поход; без чоканья причастились, помянули погибших, чьи имена будут занесены в синодик новомучеников за русскую веру, за стояние против идолища поганого. Водка ожгла, что-то нервное проявилось в моих товарищах; все пережитое нахлынуло вдруг, им почудилась странной, эта деревенская обитель, отодвинутая от схватки в оцепенелый угол, ждущий чуда.
Русский мужик переживал, крестьянки плакали, но никто не сдвинулся на подхват погибающим, не протянул руки, не воззвал к милости и миру. Где-то толчея, там роятся самолюбия и всякие страсти, там делят народные сундуки, отодвинув от них самого хозяина и кормильца, и печищане, туго соображая, что творится в Москве, кому верить, сошлися крохотным табунком под ветлу в середке деревни и размышляют о своем, земном, как на их личной судьбе отразятся московские стычки. Старушишки и дедки корявые изработанные — вот и все нынче воинство: ладно хоть гробишко еще могут сколотить, да в землю прибрать.