А.П. Вообще, давно замечено, что старые писатели, когда их спрашивают: кем вы увлекаетесь, кто на вас влияет, кто вам близок, — стараются отмалчиваться, они уже сами с усами… А я тоже — уже стареющий писатель. Трудно спрашивать старых писателей об их учителях… Человек движется один. Либо опираясь на клюку, либо держась за стену, либо все-таки используя крылья, которые он нарастил в течение своей жизни. И он летит своей дорогой, не касаясь праха предшественников. Но если оглядываться назад, я вижу ту чашу культуры, из которой я пил. Это культура двадцатых годов ХХ века. Русская культура двадцатых годов. Это и поэзия, это и живопись, это и архитектура, это и философия, это и социальность, увлеченность утопиями. Период великого воплощения утопий. В утопию входила и живопись, и литература. Свои архитекторы, свои космисты, свои дирижабли, своя беспредельность, свой Маяковский, свой Циолковский… Когда вскрываются льды в марте или в апреле, из льдов возникает такая бурлящая серебряная клокочущая вода, которая выбрасывает на поверхность затаившуюся жизнь. Таким было для меня явление двадцатых годов. Там я находил свое вдохновение. Я страшно любил Кузьму Петрова-Водкина с его красными конями, комиссарами, с его ярко-голубым цветом… Я любил и увлекался архитектором Константином Мельниковым. Мне нравились его футурология, его смелый конструктивизм, его дома-линкоры, его архитектура, которая была готова улететь в космос. Я очень любил прозу Андрея Платонова. Платонов взвалил на себя непосильную для традиционной русской прозы задачу. Он работал и с социальной машиной общества, и с машинным миром техническим. Он работал с электричеством… Велимир Хлебников с его как бы архаичностью, с его пра-языком, пра-лингвистикой, а на самом деле его “пра…” оказывались сверхфутурологическими космическими проектами. Русскими проектами… Настоящий русский авангард как бы нырял в самые глубины традиции, в самые пра-основы, в самые глубины языка и цвета… Хлебников доныривал до той глубины традиции русской, где вообще понятие традиции сливалось с понятием первородства. Первородства жизни, земли, слова… Вот что такое настоящий русский авангард. Этот авангард меня питал… Русские народные песни, которые я собирал в молодости, песни шестнадцатого-семнадцатого века, и тут же Велимир Хлебников, и появившиеся в те мои годы первые русские ракеты, и русский пафос освоения мирового океана — это для меня были абсолютно близкие и одинаковые вещи. Это и была моя русскость.
В.Б. О тебе еще в пору молодости писали как о трагическом романтике. О твоем трагизме, помню, говорил Руслан Киреев. Ощущаешь ли ты сам в себе трагическое мировосприятие?
А.П. Прочитай великие мировые тексты любого периода, любого народа, я не говорю о сборниках анекдотов Жванецкого, который несет комическое ощущение мира, для него мир — это непрерывный затянувшийся анекдот. Но вернемся к настоящим классическим текстам — разве они все не трагичны? Я недавно перечитал библейскую притчу об Иове. Разве Иов — не трагический персонаж? Жизнь под Господом не менее трагична, чем жизнь без Господа. Страх Божий — это одно из самых трагических переживаний. Апокалипсис — это верх трагедии. Однако настоящая трагедия все равно заканчивается высшим стоицизмом. За пределами земной гибели стоит сам факт героической их гибели. Сама гибель — это форма преодоления трагедии. Апокалиптическая картина кончается новым Иерусалимом. Кончается новой землей и новым небом. Я живу в лучшие моменты этими ощущениями. Что может быть страшнее Апокалипсиса? Даже Иоанн содрогался, ужасался апокалиптической картине. Но ему, как богооткровенному человеку, дано было понять, что за этим следует величайшее очищение. Вот этим ощущением грядущего обновления и живут мои герои. Они своим сопротивлением формулируют грядущее очищение. Четвертый Рай, о котором мы с тобой говорим, — неизбежен, он будет.