Запад — тупик. Россия Петра: обезумевший век, ложь, обман, слюдяные немигающие звезды, бездвижные медные львы, слепое стоянье… "У, буркалы Петровы, навыкате белки!".
Восток — пергаментная старина, Кемине, Махтумкули, Молланепес, каракалпакский эпос, грузинская классика, бумажный вкус подстрочников, донорство переводов и, наконец, пронзивший советскую многонациональную поэзию стон: "Ах, восточные переводы, как болит от вас голова!"
Из русской истории: Игоревы обреченные полки, черные кони Мамая, Калка-река: гибель, гибель, гибель.
Из героической советской современности — ничего.
Притом — никаких конкретных и очевидных отказов сотрудничать с "эпохой". Отказ — неочевидный, молчаливый, абсолютный.
Впрочем, если бы тогдашние критики имели возможность читать то, что уходило неопубликованным в "могилу стола", — он бы выудили необходимые признательные показания.
…Но если я вступаю в дикий спор
Со звездами в часы ночных видений,
Не встану я пред ложью на колени
И не на кривду я направлю взор…
Если учесть, что это написано в 1947 году, вскоре после известного Постановления ЦК партии о закрытии журналов и о причислении Ахматовой и Зощенко к лику врагов режима, когда под нож пусщена уже отматрицированная, готовая к печати книга Тарковского (первая его книга), — то ясно, перед какой ложью он отказывается встать на колени и от какой кривды отворачивается.
Тринадцать лет спустя — стихотворение "В музее". Созерцая ассирийское воинство, предводительствуемое царем Шамил-Ададом, Тарковский ему слагает следующий антигимн:
Я проклинаю подошвы царских сандалий.
Кто я — лев или раб, чтобы мышцы мои
Без воздаянья в соленую землю втоптали
Прямоугольные каменные муравьи?
Аллюзия, типичная для эпохи Первой Оттепели. Разумеется, в 1960 году уже не обязательно открещиваться от официальной "кривды", тем более что и это проклятье тоталитаризму идет не в печать, а в стол, но первая, "отводящая" строка: "Это не мы, это они — ассирийцы" — как раз и "наводит" на ассоциации с социализмом — по всем законам Эзоповой антилогики.
А вот убийственное по неосторожности стихотворение 1932 года:
Мне было десять лет, когда песок
Пришел в мой город на краю вселенной
И вечной тягой мне на веки лег,
Как солнце над сожженною Сиеной…
Попадись это признание какому-нибудь тогдашнему зоилу! Он быстро высчитал бы, что десять лет автору стиха стукнуло точнехонько в 1917 году, и никакая не "Сиена" скрывается в образе степного "города на краю вселенной", и "песок", засыпающий зрачки и погребающий все живое, — похлеще ассирийских полчищ.
Судьба, отсекшая поэта от печатного станка, спасает его от убийственных очных ставок с критикой. Да и сам он не ищет контактов с общественностью. Он строит совершенно автономное поэтическое мироздание — на глобальной символике. Так что "песок" у него — не дешевое иносказание с намеком на "политику", — а материал Космоса.
Сверху — небо. Звезды. Снизу — земля. Камни. И как символ иссушенности и бесплодия — песок.
Что может спасти в такой пустыне? Спасти траву, деревья, жизнь?
Влага. Будет влага — взрастет лес, зацветет сад, выстроится дом…
…Дом — на песке?
Но до финала еще далеко. С классической истовостью, без тени улыбки, спокойно распределяя смысл "по всей поверхности стиха" (то есть не подчиняясь безумным авангардистским поветриям, не пробавляясь ухмылками и не вывешивая никаких лозунгов, концентрирующих смысл в специально отведенных местах), — Тарковский возводит свое поэтическое мироздание.
Его путь — восхождение "от земли до высокой звезды". Его взгляд "запрокинут". Его материя — "фосфор последних звезд". Его мечта: "Мимо всей вселенной я пойду, смиренный, тихий и босой, за благословенной утренней звездой".
Однако пространство и время — в "дырах"; "многозвездный венец" не по силам слабому "натурщику" бога; пророческий крест его попросту раздавит. "Звездной песчинкою в звездный песок" ложится он, не дойдя до цели. Звезды — песок…