Франька вздрогнул. Нет, никто не смеет прикасаться к тому, что скрыто у него внутри. Хотя, стоит ли тревожиться?! Враги его опоздали. Под чистым итальянским небом уже распускаются, наливаясь благоухающими эфирными маслами, удивительной красоты цветы. Сан-Ремо не подведет и, как издавна повелось, пришлет на эти нобелевские торжества свой прекрасный подарок — 23 тысячи цветов. Лучшие европейские флористы украсят ими столы и саму ратушу. Тончайший аромат цветов хотя бы на время приглушит переполняющий нобелевский зал трупный запах.
Эти удивительные по своей реальности видения Дроба прервали шаркающие звуки. Софа ввалилась в кабинет, как всегда бесцеремонно и не вовремя, лениво прикрывая за собой дверь. Сейчас будет жаловаться на те болезни, которых у нее нет и никогда не было, и будет отрицать те, что на протяжении многих лет отравляют ему жизнь. Особенно угнетает это ее извечное нытье. Как сказала, впервые увидев невестку, мать: "Дело твое, сынок, женись. Но сначала все-таки позаботься о врачах… Я согласна, она здоровая, как телка. Но порода у нее такая — порода нытика". И действительно, сколько он знает её, Софа не просто болеет, а постоянно умирает. И есть ей надо что-то особенное, недоступное другим, и спать с ним она могла только два раза в месяц, причем обставляя супружеский долг унизительными условиями, а потом — бесстыжими жалобами, переходящими в истерики. Хотя он знал о ее регулярных интрижках на стороне, знал, что любовники обращались с ней не лучшим образом. Уж им-то она не смела жаловаться на свои мигрени, тем более не смела возмущаться, почему в ее бокал наливают не французское, а всего лишь "Советское шампанское". Те ребята, которые ее "пользовали", — а были это в основном поэты-песенники, — ничего, кроме "чернил", не пили. И высокомерного отказа титулованных подружек от угощения они бы не потерпели.
— Ты меня с этой премией совсем загонишь в могилу, — откашлявшись, бесцветным голосом наконец сказала жена; прошаркав к компьютеру, подаренному какими-то норвежскими доброхотами, но которым он так и не научился пользоваться, Софа раздраженно продолжила: — Я пригласила журналистов. Ты им должен всё рассказать.
— Что рассказать?! — неожиданно для себя взорвался Франька. — Что?!. Какой черт дернул меня взяться за писанину?! Знаю я их вопросы…
— Не трещи. У меня голова болит, — она болезненно скривила губы.
— Кто тебя просил с ними связываться?! — всё более свирепел Франька.
А вообще, рассказать бы этим журналюгам, которые, видно, уже сидят внизу в гостиной, как всё было… Только кто поверит, что так можно стать знаменитым писателем, без пяти минут лауреатом премии Нобеля!
Несмотря на то, что перед войной он успел два года поучиться в художественном училище, художник бы из него получился никудышный. И дело не в таланте, которого не было. При желании можно было набить руку. Но для начала надо было элементарно уметь пить: с коллегами, заказчиками, с членами комиссии, которая принимает и распределяет эти жирные "творческие" куски. А у Франьки, хотя уже далеко не худосочного, а откормленного в прибалтийских гарнизонах, где он три года после войны обтирался на разного рода складах с военным барахлом, после первого же стакана начиналось завихрение в мозгах, наружу выплескивалась злоба, которую он не мог контролировать. Потому коллеги сторонились его, да и он к ним не очень тянулся, хорошо помня о своей тайне.
После демобилизации Франька приехал к матери. Но получать "палочки" в колхозе его не грело. И он подался в областную газету карикатуристом. Рисовал битых Гансов и Фрицев, славных партизан и уважаемых колхозников. Года через два ему стали доверять рисование к юбилейным датам ликов вождей, за которые платили тройной гонорар. На большее Франька не мог уже и рассчитывать. К тому же хохотушка Ольга, корректорша в их редакции, оказалась доброй, не лезущей в душу женой и заботливой матерью для родившегося вскоре сына.
Но тут случилась эта встреча. Он "голосовал" на дороге, чтоб добраться до своей Засарайки, где мать приготовила ему к зиме несколько мешков бульбы. Неожиданно рядом тормознул лакированный трофейный "Опель". Там, небрежно развалясь, сидел Сёмка Косорукий. Когда-то они учились в одной школе, вместе совершали набеги на бывший помещичий, а вскоре ставший колхозным, одичавший сад у Белого озера. Далее пути их разошлись. Сёмка подался в Минск к высокому чину в грозном НКВД, который приходился ему дядькой. Как вскоре стало известно в Засарайке, поступил в университет, учиться "на историка". Уже тогда в разных газетах и даже в журналах под псевдонимом Семён Молот стали появляться его стишки, в которых он беспощадно "гвоздил" врагов народа, не знающих "матчынай мовы", не любящих "бацькаушчыны".