Выбрать главу

— Но я же не знаю никаких языков, — только и выдохнул ошалело Франька. Чертович презрительно усмехнулся. Кажется, действительно, мужичок у этой Софы — парень без затей. То, что и надо.

— А вам и знать их не надо, — уже резко сказал секретарь. — Ваше дело набросать какой-нибудь романчик или захудалую повестушку. А редакторов, чтобы подправить, и переводчиков мы сколько угодно найдем. У них, к счастью, не перевелась еще безработица. И они пишут лучше многих наших народных графоманов, — секретарь снова изучающе посмотрел на Франьку. — Кстати, родной язык вам всё-таки придется выучить. Чем вам будет плохо? Сначала настрочите на белорусском, получите свой гонорар. Потом переведёте на русский — еще деньги. Затем вас как национального писателя издадут в Москве. Снова стопроцентный гонорар. Потом переведут на английский, немецкий, французский…

У Франьки закружилась голова. Он не верил своим ушам. Но вдруг ляпнул невпопад… Во всем была виновата его вечно спешащая всё поиметь сразу Софа; она в последнее время требовала, чтобы Франька срочно вступил в партию.

— И из всего будут вычислять партвзносы, — с ужасом проговорил он; огромные деньги, которые посулил Чертович, сразу же пробудили в нем небывалую жадность. Но секретарь вновь оборвал его:

— А вот в партию вам вовсе не обязательно. Вы, как те московские поэты, будете беспартийным коммунистом. Таким вы нам больше нужны. Мы вас даже будем время от времени подвергать критике. Но это, так сказать, любя. К тому же в будущем эта самая критика может вам еще очень даже пригодиться. И еще… Фамилия у вас какая-то слишком мелкая. Что это за Дробненький?

— Это отцовская фамилия, — проговорил Франька растерянно.

— Тогда возьмите материнскую.

— Там тоже не лучше.

— А что, если ее сократить. Не Дробненький, а Дроб. Звучит, а?! И не Франька, а Франц! Нет, лучше Феликс. Феликс Дроб — гениально. Бьет по-чекистски, навылет… Хотя… Феликса еще надо заслужить. Будешь Фёдор Дроб.

Чертович нехотя поднялся, тем самым как бы говоря, что аудиенция закончилась. Руку на прощанье не подал, — рукопожатие такого человека тоже, видно, надо было еще заслужить.

Франька вышел из ЦК и, сделав несколько шагов, опустился на скамейку. Его привело в восторг всё, что сказал Чертович, и особенно это крещение в Федора Дроба. Одно его настораживало — будущая критика. Не мог Франька оценить тогда всей прозорливости этого старого партизана и цековского идеолога. Не будь в свое время той согласованной с ним критики по поводу одного не самого лучшего Франькиного романа, после всех перемен, что начали происходить в стране в конце восьмидесятых и начале девяностых, кто бы вспомнил сегодня о нем, Дробе, и о его писанине! А так… Фёдор Дроб, писатель-фронтовик, жертва режима, подвергался гонениям партийных критиков-держиморд, — смело пишут теперь его биографы, исследователи его творчества. И на все лады расписывают его тяготы в своих "мемуарах" коллеги, поклонники которых считали, что они уже давно вымерли. Теперь, защищая его, Дроба, который в их потешной защите никогда и не нуждался, они вроде и сами при деле. Хотя ту жалкую заметочку в "Известиях", в которой якобы содержалась погромная критика Дроба, никто и не читал. А вот то, что власти щедро одаривали его премиями, орденами и медалями, — об этом как-то враз все постарались забыть. Немного выждав, вскоре он уже и сам начал давать интервью, где, не моргнув глазом, "заливал", как он ужасно страдал от прежних властей и даже фактически… голодал.

Сказав это одному из зарубежных журналистов, статью которого тут же перепечатали в республике, он ожидал, что коллеги-завистники припомнят ему все те газеты, которые из номера в номер печатали его повестушки, и за которые ему регулярно переводили повышенные гонорары, не говоря уже о журналах и альманахах в республике и в первопрестольной, где ежегодно печатались "гениальные" творения Дроба. А еще были центральные и краевые издательства… Всех прочих, непосвященных, они отшивали по причине отсутствия бумаги, а его сочинения и даже собрания оных издавали с завидной регулярностью. Надо признать, что и простые читатели старались достать его книги. И не столько потому, что стремились украсить свои "совковые" интерьеры, а потому, что другой литературы, — важной, нужной для понимания этого тяжело меняющегося мира, — по сути, в стране не издавали.

С той прежней жизнью теперь покончено. Дроб недолго был в растерянности. С помощью одряхлевшей и всё более докучающей нытьем Софы он вскоре стал смело осваивать открывшиеся перед ним новые горизонты. Почувствовав безнаказанность, он уже не только рассказывал, как его чуть не голодом терзала эта проклятая советская власть, но и как он боролся с ней, как ненавидел её. Хотя в действительности он возненавидел ее именно за то, что она не устояла, рухнула без предупреждения. А вместе с ней накрылись и два с половиной миллиона рублей, которые он накопил благодаря изданию своих бесчисленных партийных книжек. Нет, в них о партии не говорилось, но это были нужные книжки. Коммунисты — не сегодняшние власти; они за книжки, направленные против них, премий не давали, а в тюрьмы сажали или к чертовой матери на Запад выдавливали. В то время, когда работяги, не говоря уже об инженерах, едва концы с концами сводили, он, писатель Дроб, был — будто сыр в масле, и деревянных, но таких стойких, советских рубликов не считал. За квартиры, которые он получал в самых лучших домах Минска и менял раз в пять лет, платил гроши. А какой-нибудь замок с землицей и угодьями прикупить тогда было нельзя. На жратву тоже мало что тратилось. Пайка с разного рода невиданными для простых смертных деликатесами из цековской столовой, к которой его сразу прикрепили, стоила копейки, или, как сказал однажды при встрече все тот же секретарь по идеологии, с неблагозвучной фамилией Чертович, "по себестоимости".