Выбрать главу

Он оглянулся на всё еще стоящую в кабинете Софу. Только она одна, кажется, не чувствовала запаха тлена.

— Ну, так что? Ты спустишься к этим журналистам? — глухо, будто отдаляясь, спросила она.

— Что еще?! — вскричал, а точнее, уже простонал Франька. — Чего еще ты хочешь!

Она недоуменно посмотрела на всегда покорного мужа и, поняв, что ему плохо, чтобы приободрить его, а больше, чтобы успокоить, заметила:

— Они сказали… В этом году Нобелевская премия за литературу более миллиона долларов. — И вдруг, поведя носом, брезгливо скривила губы: — Фу, запах какой. Хоронят кого?

— А тебе бы хотелось упрятать меня в могилу! — только и проговорил Дроб и, чувствуя, что уже не в силах стоять, повалился в кресло.

Дроб уже не видел, как Софа вернулась, морщась от запаха, как попыталась приподнять его, чтобы, освободив фалды фрака, распотрошить их и стащить для своих ненасытных детей запрятанные там доллары. Но Дроб вдруг схватил ее скользкую руку мертвой хваткой…

Собрав последние силы, Софа выдернула из его почти остывших пальцев свою руку и, сердито сдёрнув с него теперь никому не нужный фрак, стараясь не смотреть в его неподвижные глаза, закрывая ладонью нос, быстро прошаркала к двери. Она должна была выставить этих журналистов, ждущих от него новых откровений, раньше, чем они почувствуют тошнотворный запах. Они не должны знать, что великий писатель Федор Дроб умер. Ведь через два дня объявят фамилию лауреата Нобелевской премии. И чем черт не шутит…

Журналистов в зале не было. Профессиональным нюхом почуяв запах тлена, они уже мчались в свои редакции, чтобы сообщить миру сенсационную новость о смерти писателя, который маниакально хотел получить Нобелевскую премию. Но бес сыграл с ним свою последнюю, недобрую шутку…

г. Минск

(обратно)

Лев Аннинский

ВЕРОНИКА ТУШНОВА: «НЕ ОТРЕКАЮТСЯ, ЛЮБЯ…»

(Из цикла “Засадный полк”)

Ей не пришлось отрекаться ни от родителей, которых любила, ни от детства, прошедшего в старорежимной провинции…

Но разве не она сказала: "Я без оглядки предавала детство"?

Сказала. Под конец жизни. Чтобы поубедительнее воспеть это детство. Чтобы сама мысль о "предательстве" и "отречении" показалась окончательно абсурдной. На самом деле она никогда ни от чего не отрекалась — в отличие, скажем, от Ольги Берггольц, которая в какой-то момент в полном соответствии с эпохой попыталась оторвать от себя родню "с ихним днем ангела". Контраст тем более выразителен, что они — почти ровесницы — выросли вроде в сходных условиях: и там, и тут — одноэтажные деревянные дома в "посаде" крупного промышленного города, и там, и тут — средний достаток, и отцы у обеих, что называется, военные интеллигенты, прошедшие фронт Империалистической войны. Там Питер — тут Казань… Контраст облика лишь оттеняет прелесть юности: у Ольги — что-то северно-европейское в генах (немцы? шведы? прибалты?), у Вероники — красота жгуче-южная, азиатская (скорее персидского, чем татарского типа).

При наступлении социализма они зеркально меняются пропиской: дочь доктора Берггольца устремляется из Ленинграда в Среднюю Азию, а дочь доктора Тушнова переезжает из Казани в Ленинград. И опять — контраст выбора: первая с головой окунается в горячку социалистического строительства, каковым и не пахнет в старорежимной слободе, вторая с головой уходит в академическую медицинскую науку, куда указывает ей путь отец, профессор, ставший к этому времени академиком.

Это вовсе не значит, что "профессорская дочка" не хлебнула лиха в детские годы. Под конец жизни, в предсмертной "Поэме памяти" она и это дорасскажет: "Всё началось преддверьем созиданья. Разруха, голод, холод, темнота… Об этом первое воспоминанье, о корке хлеба — первая мечта. На улице куда теплей, чем дома… Чадят в буржуйке мокрые дрова, разрежут хлеб, а на ноже — солома, в пустой похлебке плавает ботва. Год двадцать первый. На Поволжье голод. Тиф. Все вокруг обриты наголо. Притихший, скудно освещённый город до самых крыш снегами замело…"