В другом стихотворении такой же сдвоенный контур ставит нас перед призраком неразрешимости: "Ты мне чужой — не друг и не любимый, на краткий час мы жизнью сведены" . То ли сведены, то ли разведены, то ли жизнью, то ли смертью.
Но как бы сердце правдою ни сжалось, я всё равно её не утаю: ты ласки ждешь, а ласки не осталось, ты ждешь любви — она с другим в бою…Двоится в собственных глазах сама героиня. Другая — такая же, как я. Такая же, но не я. Зову любимым, но не люблю. Несчастна, но счастлива. Как это?! А вот так: "минуты приближенья к счастью много лучше счастья самого" . Значит, этот ужас потери, это расставанье навек, эта смерть, вытеснившая жизнь, — все-таки счастье? "И все-таки так ты на счастье похожа, что мне кажется — может быть, это оно".
Вспоминает довоенное: ловит бабочку, схватила, держит в руке… а бабочка уже мертва. Так и счастье: есть — нету. Любимый был, ушел — и нет. Правда двоится, тускнеет, исчезает… и только если ее назвать, оживает в слове.
Магия слова, эйфория стиха, одержимость поэзией — наркоз поколения, настроенного эпохой на счастье и угодившего в смертельную засаду.
По тому, как началась в годы войны литературная судьба Вероники Тушновой, — она примыкает к поколению мальчиков-фронтовиков. Но она старше годами и, несмотря на малость литературного опыта, богаче их — опытом предвоенной жизни (и замуж успела выйти, и, кажется, мужа потеряла, и дочь вырастила: "Я напишу ей буквы на листе, я нарисую зайчика в тетради. Я засмеюсь — ее улыбки ради. Я буду плакать после, в темноте…" ).
Ее поколение, готовившееся ко всемирному триумфу, а попавшее на минное поле истории, должно было объяснить себе и миру, что произошло с ним и с миром. Оно и попыталось объяснить: Кедрин — с его историческими параллелями, Твардовский — с путешествиями Тёркина на том и этом свете, Симонов — с командирской хроникой войны… Что может добавить к этой начинающейся летописи медсестричка из тылового госпиталя, вспоминающая, как отец рассказывал ей "о лесах и топях Августова" и как она его слушала — "девочка на камне в лучах и пене с головы до ног" ?
А секрет в том, что заложена в девочке чисто женская особенность души, когда она поверх всех объяснений чует правду-неправду и с сомнамбулической отрешенностью повторяет свое:
Нет, и это на правду совсем не похоже — Облетает пыльца, и уходят друзья. Жить без бабочки можно, без золота — тоже, без любимого — тоже, — без песни — нельзя.Кончается война, жизнь возвращается к обычной бестолковости. Гаснет песня. "Куда ты ушла? Где мы расстались с тобой?.. Песня моя, а вдруг навсегда меня покинула ты?"
Влилась песня в общий оркестр победоносной советской лирики, тоненьким подголоском тонет в гигантском ансамбле. Твое маленькое счастье-несчастье — часть общей беды-победы. Твоя тропка вбегает в общий путь:
И долгий путь сквозь мокрое ненастье осенней ночью — хриплой и бездомной — мне кажется ничтожно малой частью одной дороги — общей и огромной.Нельзя сказать, что громада страны вообще отсутствует в ранней лирике Тушновой. То есть, что она избегает советских символов. Нет, но она не делает из этого особой темы, никак не акцентирует на этом внимания, замечает изредка и как-то вскользь, как что-то само собой разумеющееся. "Легкий флаг полощется над пристанью резною". "Кричат "ура", и я с трибуной рядом". Не с флагом в руках и не на трибуне. Рядом. Не совсем такая, как все, но, в общем, своя.
В общем — послевоенные советские лирики принимает в строй свою "сестричку", еще не отмывшую руки от йода. В 1947 году она принимает участие в Первом Всесоюзном совещании молодых писателей, о котором его участники (вчерашние солдаты, половина — на костылях, все — с орденскими колодками) будут вспоминать всю жизнь. Марк Соболь, в частности, расскажет, как он остолбенел, обнаружив, что "литконсультант "Комсомольской правды" Вероника Тушнова" (подписывавшая так свои ответы на стихи, присылаемые в редакцию) "ошеломляюще красива". И сборник стихов ее, озаглавленный скромно, но обнадеживающе: "Первая книга", — принесет ей признание мастеров (Павел Антокольский поможет составить и отредактирует).
Меж тем в потаенную (не для печати) тетрадку она записывает, как некий редактор (не Антокольский, конечно) утешающе говорит ей: "Понимаете, пока еще не нашли вы что-то главное. Здесь у вас волнует многое, но пошли вы, к сожалению, не широкою дорогою, не в центральном направлении", на что она отвечает (не вслух, конечно, а про себя): путь к сердцу ведет не людным шляхом, а окольно: подъемами трудными, трясинами топкими, по скалам, гладким до ужаса… "Я иду суровой местностью, не имеющей названия".