Те, кто знал Николая Николаевича до войны и в первые послевоенные годы, говорили, что прежде он таким молчаливым и вспыльчивым не был. Виной всему стал один случай, приключившийся с ним году в сорок шестом или в сорок седьмом и острой занозой засевший у Николая Николаевича в душе. Его не приняли в партию, в члены ВКП(б).
Долгие годы об этой незаживающей ране никто Николая Николаевича не спрашивал — не положено тогда было, да, может, и опасно спрашивать: не приняли, значит, так надо было, а за что и про что — не нашего ума дело.
Но вот пошли времена иные, помягче и повольней, и молодые ребята, линотиписты и печатники, стали где-нибудь в курилке затрагивать престарелого Николая Николаевича — иногда так и подначкой, и почти с нескрываемой насмешкой над пожилым человеком, которого теперь никому не жаль:
— За что же не приняли-то, Николай Николаевич?
Тот надолго замыкался, отходил даже, случалось, в сторону, от греха подальше, но потом вдруг вспыхивал, распалялся и, не помня себя, начинал кричать на всю курилку:
— Я ихнюю ВКП(б) вот где видал!
При этом он резко и отрывисто ударял ребром левой ладони по локтю правой и выбрасывал далеко вперед, жилистый, весь прокуренный, с намертво въевшейся в поры типографской краской, кулак. Жест получался таким многозначительным и таким угрожающим, что ребята иной раз уже и сожалели о затеянном разговоре. А Николай Николаевич, видя их растерянность и уступчивость, распалялся еще больше:
— Устава я их не знаю! На политзанятия не хожу! Да я это устав вот этими руками (теперь он выбрасывал вперед две широченные все в мозолях и ссадинах ладони) сам устанавливал и на войне, и в мирной жизни!
Ребятам нет бы уняться и уйти из курилки. Но их, словно кто за язык тянул. Они забывали все свои прежние опасения и затрагивали Николая Николаевича еще больней:
— Значит, правильно не приняли, раз устава ВКП(б) не знал! На политзанятия не ходил! Какой из тебя член партии?!
Николаю Николаевичу только этого и надо было. Он львом, заточенным в клетку, начинал метаться из одного угла курилки в другой и исходил такой руганью, какой, наверное, и на фронте во время штыковых атак сорок первого года услышать было трудно:
— Не приняли таких, как я, вот и прос. ли все!
Схватки эти происходили часто, но потом постепенно затихли: ребята повзрослели, набрались ума, из молодого возраста незаметно переместились в средний, а Николай Николаевич вскоре уволился из типографии и ушел на пенсию участника и инвалида Великой Отечественной войны.
С тех пор минуло довольно много лет. Николай Николаевич овдовел, его дочь Василиса вышла замуж и отъехала в другой город, Николай Николаевич родственных связей с ней почти не поддерживал, как будто она совсем ему и не была дочерью. Жил он один в двухкомнатной квартире, редко где появлялся, и о нем постепенно все забыли: не до стариков стало, тут и молодые оказались на улице, без дела, без работы и без денег. На заводе, где прежде мы с Николаем Николаевичем работали, закрылась и многотиражка, и типография, а потом закрылся и сам завод.
Теперь на пенсии не только Николай Николаевич и я, но уже и кое-кто из тех, прежде молодых ребят, бывших линотипистов и печатников. Встречаемся мы чаще всего на всевозможных митингах, которые случаются едва ли не ежедневно, протестуем, яримся, хотя и сами знаем, что никаких серьезных последствий от наших митингов не будет. Никто нас давно не слушает и в расчет не принимает.
Неожиданно стал возникать на этих митингах и Николай Николаевич, как будто проснулся от какой спячки. Он обзавелся увесистой клюкой, хотя она пока вроде бы ему еще и не нужна: шаг у Николая Николаевича по-прежнему быстр и легок. Но с клюкой он выглядит как-то внушительней и строже.
Пробираясь во время очередного митинга поближе к оратору, который возвышался на какой-нибудь случайной бортовой машине, на второпях сколоченном помосте, а то и просто на табуретке, Николай Николаевич в ответ на жалобы и стенания, перемежаемые громогласными призывами и лозунгами, тоже громогласно и зычно принимался кричать, размахивая увесистой своей клюкой: