Вот они и были первыми андеграундными святыми, и от своей роли никогда не отказывались. Западничество в андеграунде началось со второй волны 80-х годов — Пригова, Рубинштейна. И далее Кибирова, Гандлевского, второго Ерофеева.
Первопроходцы оставались при своей уверенности в смысловой определённости текста. Русские конкретисты обнаружили иное неофициальное существование и слова и факта. Скажем, малоизвестный ныне Ян Сатуновский писал:
Мне говорят:
Какая бедность словаря!
Да, бедность, бедность;
Низость, гнилость бараков;
Серость,
Сырость смертная;
И вечный страх: а ну, как…
Да, бедность, так.
Разве это бессмысленное стихотворение? Но также и Игорь Холин писал про "выплеснутые помои", про рогожу. О том, что:
Пролетело лето.
Наступила осень,
Нет в бараке света,
Спать ложимся в восемь.
Этот барачный реализм определил их место в искусстве, поместил их не в выморочную элитарную зону надреальности постмодернизма и пародии, а в социальную зону бытовой жизни своих сограждан. И потому они обречены были на забвение со всех сторон. Как со стороны официальной, так и со стороны надвинувшейся на них в первые годы перестройки волны эпигонского по отношению к культуре Запада отечественного постмодернизма, смешавшего и верх и низ, и шутку и серьез, явно паразитирующего на предыдущей великой культуре. И сразу возник конфликт между ранними и поздними концептуалистами, ориентирующимися на совсем другие смысловые ценности. Для того же теоретика Михаила Айзенберга Всеволод Некрасов чересчур быстро дошёл до своего максималистского предела, до минимальной, нулевой выразительности. Дальше уже идти было некуда. И он как бы законсервировал свой творческий путь и свой имидж, как автора крайних радикальных экспериментов на будущие тридцать-сорок лет, что и сослужило ему плохую службу. Сам же поэт считает:
Всё просто
Простор прохвосту
И весь вопрос
Только
А кто из прохвостов
Собственно
У нас тут и есть
Самый тут
Самый самый прохвост
Сейчас тут ему вся власть
Его счастье
Помню наши споры с Михаилом Эпштейном, ещё в середине 80-х годов принёсшим мне в редакцию журнала статью "Игра в жизни и игра в искусстве". Он уже тогда был нацелен на игру во всём, на тотальную иронию. Статью я на свой страх и риск опубликовал, за что потом всерьез получил попрёки в передовой газеты "Правда". И помню Мишины испуганные звонки: что делать и как реагировать? Играть дальше — весело отвечал ему я. Но при первой же возможности Эпштейн умчался играть в Америку, тем самым дав понять, что любых серьезных решений он побаивается. Уже оттуда он диктует молодым постмодернистам незыблемые правила игры, стремясь через эту игру изменить традиционный русский менталитет.
Приняли ещё тогда, в 60-е годы, их творчество в штыки и официальные левые, комсомольцы-шестидесятники. От Андрея Вознесенского до Евгения Евтушенко. Не признавали, но воровать у них — воровали, и выдавали за свое.
"У Андрея Вознесенского тоже есть стихотворение или заклинание, как он сам говорит тьматьматьматьтьмать... Возможно, Некрасов был первым. И, наверно, он может обвинить Вознесенского в плагиате. Но я бы не торопился", — пишет критик Губайловский в своей полемической заметке в "Новом мире" о творчестве Некрасова. (Кстати, характерно: до сих пор поэта в том же "Новом мире" не печатают, а критиковать — пожалуйста.) Всеволод Некрасов отвечает критику:
"Ой, и я, и я бы не торопился. И заметьте: и не поторопился. Это не я обвиняю Вознесенского в плагиате. Это Губайловский не обвиняет Вознесенского в плагиате. А я и не в плагиате, и не обвиняю, а просто обращаю внимание на нек-рые обст-ва: