"В журнале меня хвалили за правду, за мастерство… Медведя мы не убили, не видели даже его. И что еще характерно: попробуй теперь скажи, что факты не достоверны, — тебя обвинят во лжи".
Эта прелестная юмореска выигрывает еще и оттого, что посвящена одному из признанных арбитров жизненной правды в художественных текстах — критику Феликсу Кузнецову (с его вступительной статьей вышло посмертное собрание сочинений Яшина). Но глубоко запрятанная тревога улавливается и в этой юмореске. Сомнение в том, что делал всю жизнь. И в том, как жил.
"Да просто жил!" — отвечает Яшин (невзначай цитируя аббата Сийеса, над остроумием которого в XVIII веке смеялась "вся Европа", когда на вопрос: что ты делал в годы Революции? — он ответил: "Я жил").
Яшин не просто жил. Он непрерывно исповедовался. Он боялся "нарваться с исповедью на врага". Хотя враг был очевиден только в те годы, "когда фашисты в дома к нам стучали железными сапогами". А что же друзья, други? "А други смотрят просто, какое дело им, крещусь я троепёрстно или крестом иным". Стало быть, друзья и враги — призраки, меняются местами. И бог с чертом: "И в бога не верится, и с чертом не ладится".
Все-таки чувствуется закалка поколения. "Были мы молоды и не запасливы: в голоде, в холоде — всё-таки счастливы",— оборачивается Яшин на свои ранние никольские годы, когда девушки носили вместо сережек серпы и молоты, а вместо брошек значки. Первое советское поколение готовилось жить в воздушных замках, хотя рождалось в избах и бараках. И вроде уцелели — в провисе между бойнями: на Гражданскую не поспели, Отечественную увидели уже не из окопов, а с командных пунктов — с орлиного полета.
"История делает то, что следует", — с марксистко-гегельянской уверенностью успокаивает душу поэт, "повзрослевший вместе со своим поколением", но на всякий случай поминает и толстовско-каратаевское "терпение": "всё образуется, боль пройдет".
Пройдет ли?
Как и в былые годы, пробьется в стихи боль, неотделимая от любви.
Опять — как в былые годы — готовность к разрыву, азарт: "только бы простоев не знала душа".
И опять — "безрассудная сила", смесь любви с "ночной ухой" (рыбная ловля — такая же всегдашняя услада души и тела, как охота), и еще — магия таинственных шифровок (как в "Анне Карениной" Толстого?):
На маховике коленчатого вала
Выбита мета их трех букв:
В.М.Т.
Об этой мете знают
механики и мотористы
водители всех машин.
Когда поршень доходит
до Верхней Мертвой Точки,
Его движение как бы на миг замирает,
Взрыв сжатой горючей смеси
Толкает его обратно,
а к ВМТ
стремится другой поршень
под новый взрыв,
как под удар гильотины…
В судьбе каждого человека
Есть своя Верхняя Мертвая Точка…
Механики и мотористы, а также водители всех машин знают своё, а пытливые читатели — своё: В.М.Т. — аббревиатура имени, отчества и фамилии героини этого лирического цикла. Секрет полишинеля? Теперь — да. В ту пору: с конца 50-х до середины 60-х — что-то вроде ребуса — для посвященных.
Но при всех шифрах конкретная история отношений прописана в цикле "Ночная уха" достаточно четко. Это существенно — не потому, что можно реконструировать, как и что там было (это можно, но не нужно), а потому, что позволяет понять — психологически — лирический сюжет. То есть: чем он был для нее. Еще точнее: чем, как он думал, он был для нее.
Эмпирика не очень романтична: соседское знакомство. Кажется, дело происходит то ли в двух кварталах друг от друга, то ли в большом многоквартирном доме, так что для визита достаточно взбежать на нужный этаж. Они еще "на вы", но сигналы интереса (ее интереса к нему) уловлены мгновенно.
Его ответ: "Как вы подумать только могли, что от семьи бегу? Ваш переулок — не край земли, я — не игла в стогу… В мире то оттепель, то мороз — трудно тянуть свой воз. Дружбы искал я, не знал, что нес столько напрасных слез".
Ее слезы напрасны. Ее душа надломлена. Она умирает от рака — болезни надломленных душ.