Иванов, кстати, задевает то, что является весьма важным вопросом. Он пытается понять язычество, которое с точки зрения монотеизма совершенно непонятно для нас, ибо мы живем под властью мужской религии, будь то иудаизм, или христианство, или магометанство. Это все типично мужские религии. Так вот, для нас совершенно непонятно, что, например, Аполлон может переходить в Диониса, Изида может переходить в Артемиду. Боги и богини могут меняться именами и функциями. Это создает немалые препятствия для понимания религии. Поэтому любопытно следить за тем, как Иванов мучительно пытается понять языческую религию политеизма, поскольку он замечательный христианин, а следовательно — монотеист. Но нельзя сказать, что он ее правильно понимает, потому что мы можем заметить, что он все равно в своей трактовке политеизма не уходит от монотеизма, когда он пишет о "единой мировой богине", следовательно, он множество все равно сводит к единству. И дальше он даже пишет, что с точки зрения "единой мировой богини" остальные египетские или греческие боги являются просто "полидемонией", то есть определенным скопищем демонов, а демоны они именно потому, что "единая мировая богиня" и есть божественное начало, а остальные боги, будь они столь велики, как Зевс и Аполлон, являются не более чем посредниками между небом и землей. То есть в лексике Средних веков они являются скорее демонами. Тем самым Иванов подходит к христианству, для того чтобы все-таки перенести акцент с Диониса как предтечи на Христа как великого Бога. И здесь ему, поскольку он в душе и по сути монотеист, гораздо легче и дышать и мыслить.
Но видимо эллинская античность все-таки не дает ему никакого покоя. Он вновь и вновь возвращается к воспеванию того, что он называет "мировой душой", ибо это древнейшее понятие он понимает резко по-своему. Мировая душа для Иванова — это, собственно, та же Мнемозина, иногда он увлекается до того, что путает эти два понятия. Я имею это в виду в очень хорошем смысле, поскольку он нам говорит об очень сложных материях. И говорить действительно внятно о язычестве очень трудно. Процитируем удивительный пассаж на эту тему: "Глубокая золотая тишина объемлет самозабвенно отдавшуюся душу. В далеких далях встают пред ней образы, сохранившиеся в воспоминаниях мировой души, ибо поистине и йота не прейдет в свитке ее Памяти. И все, что миновало, вечно свершается, и доныне Клеопатра поворачивает корму раззолоченной галеры, чтобы бежать с влажного поля Актийской битвы (имеется в виду битва при Акциуме Антония, ее любовника. — Е.Г.). Неведомая нам жизнь спасена в тенях и оболочках, отделившихся от вещей и лиц давно истлевших". То есть Иванов имеет в виду, что в памяти мировой души не пропадает ничего, и если давно истлели вещи, тела и галеры, то их призраки, их тени, их абрисы остаются в памяти мировой души. И далее он эту трудную мысль чуть-чуть комментирует, он называет жизнь вещей и людей, давно истлевших, "безбольной вдовствующей жизнью, покинутой семенами духа и в то же время, как души былых людей ушли в свои обители, их полуоживленные эфирные формы продолжают в лоне души мира свою жизнь как ее неистребимая часть". И вот он возвращается к своему пониманию Гете, к тому качеству, каким Гете во второй части "Фауста" наделяет вызванных из глубины матерей, бессмертную Елену и ее "наполовину принадлежащих небытию легких спутниц". Заметим его очень любопытный стиль. Трудно это понять. Что значит "наполовину принадлежащих небытию"? Да, тела их истлели, но, как понимает это Иванов, тела не главное в человеческой композиции. Он делит человеческую композицию на три части, он вообще большой любитель триад и числа три. То есть души ушли в свои обители, какие — Иванов нам не поясняет, тела ушли в землю, и вот — нечто среднее, абрисы, образы великих героев и героинь ведут, как он выражается, "вдовствующую жизнь". В чем же очарование Аполлона, от которого Иванов никак не может уйти? Аполлон есть то начало, которое берет Мнемозину и достает из нее разного рода разные памяти. И только тем самым человек, в смысле художник, который поклоняется Аполлону, поклоняется в то же время памяти. Он не прерывает поколений, он не прерывает традицию. Такой человек верен золотой цепи Гомера.
В этом смысле Иванов безусловно таким человеком является. Если учесть культ античности в русской поэзии Серебряного века, то мы можем очень смело сказать, что это последнее в европейской поэзии явление, потому что Европа отказалась от так называемой золотой цепи Гомера более чем за сто лет до русского символизма. Конечно, отдельные представители, как то Новалис, Байрон, Гете, еще поклонялись античности, но это было все меньше и меньше. И в этом удивительная миссия России, православной христианской страны, в этом удивительное счастье ее родовой памяти, что русские люди не забывают ничего (я имею в виду лучших их представителей), что им нравятся все мечты, им нравятся все речи, и они посвящают действительно всем богам свои стихи. Русская идея, русская мысль несколько адекватна огромным пространствам нашей империи (иначе Россию в смысле пространства ведь не назовешь никогда). Таким образом Иванов резко отделяет русских традиционных людей от представителей европейского авангарда. Как бы ему ни нравились эти поэты, их мастерство в основном, но дело в том, что он прежде всего остается глубоко русским патриотом, несмотря на свое блистательное знание европейской традиции.
Но каков же собственно религиозный переход Иванова? Как он переходит к Христу? Этот переход осуществляется довольно любопытно. Иванов считает, что Люцифер, или Денница, как он его называет (он никогда его не называет сатаной или дьяволом, видимо потому, что считает Люцифера или Денницу, мягко говоря, очень серьезным противником), есть тот, кто внушил человеку простое выражение "аз есмь", то есть "я есть". И в этом Иванов мыслит корень всех бед. Почему это так? Потому что, пишет он, земная жизнь совершенно призрачна и совершенно неинтересна с точки зрения религиозной. Ему важен именно религиозный смысл человеческой жизни.