И вот я раскрываю роман Ольги Ильиной, читаю его первые строки:
"Галчата живут где-то над самыми окнами, а голуби на чердаке этажом выше. Воркование голубей воспринимается смутно, как виола в оркестре. Зато пение петухов, не хриплое предрассветное, а сочное, набухшее от утреннего солнца, и дискантовое перекликание баб у ключа, где они полощут белье… Под всю эту симфонию я открываю глаза. Над детской косым столбом пролилось солнце…"
И я, читатель, уже полонен. Хотя, филолог, должен был бы давно объесться подобными описаниями, читанными у Бунина, Зайцева, Сергеева-Ценского, Шмелева — старших современников Ильиной-Боратынской. И, помня о том, как дробили и спектрили такой опыт Андрей Белый, Платонов, Набоков, а потом снова реставрировали наивные Юрий Казаков с Паустовским, должен был бы воспринимать эту прозу как камерную, почти альбомную — предназначенную для своих. " И, может быть, далекий мой потомок…" Но этого не происходит. Потому что излучение подлинной культуры — в том числе и культуры письма — так велико, что отменяет всякую мелочную классификацию.
Соприкоснуться с этой культурой, с былой русской жизнью — счастье. Тургеневская барышня редкостной великоросской, нигде больше в мире не встречаемой красоты. Питомица старосветского дворянского гнезда с его устоями: совесть, сердце, музыка, живопись, книги, бытовое, крепкое православие. С семейными традициями, в которых люди "получали высшее направление на весь проспект жизни" (Лесков). И держались этого направления, даже если проспект вдруг обрывался, причем и буквально — скатываясь, как в кошмарном сне, в обрыв. Война, смута, революция, грабежи, лихие набеги бандитов, кочевье, отчаянный, надрывный исход из страны с младенцем на руках — как последняя возможность спасения. Обо всем этом роман. Но это только внешняя, событийная его канва. А внутренняя струна все о том же — о родном, русском. О том, как сохранить в этом мельтешении зла себя. То есть Бога в себе. Как "лечить обиды времени прохладой вечности", по словам такой же настигнутой бедами барышни Марины Цветаевой.
"Красный" плакатный "Чапаев" Фурманова, "трудная", сложная повесть Ивана Вольнова "Встреча", "белый" роман Ильиной. Хронотоп (гражданская война в Поволжье) один, а цвета разные. Не собрав весь спектр, к истине не приблизиться.
Там, на Западе, они, "белые", становились "агентами русского влияния" — грубым современным языком говоря. То есть продолжали упорно светить тихим, но негасимым светом своих печальных полей. Завораживая и восхищая наиболее чутких участников нового их, чужеземного обитания.
Восхищенный Ольгой Ильиной Торнтон Уайлдер, классик американской литературы, "вставил" ее в свой роман "Восьмой день". Образ Ольги Дубковой, конечно, собирательный, но цвета "нашей" Ольги, похоже, в нем преобладают. Там она, русская красавица-аристократка, занята, как и в жизни, "модельным бизнесом". Как и многие, кстати, наши княгини с графинями: хваленый нынешний "от кутюр" помнит, кому он обязан взлетом. И там она проповедует — всей жизнью своей, красотой и лица, и ума, и души. Бог метит не только шельму. Сохранить изящество, прожив почти до ста лет, редко кому удавалось. Впрочем, "если женщина красива по-настоящему, то это навсегда" — как говаривал мне в Вене престарелый граф Разумовский, большой знаток предмета и тоже потомок. Непременное условие для этого — сохранить в сердце "звёздный свет", как писала Ольга Ильина в одном из своих стихотворений. Или всю жизнь помнить о том, что "Бог перед каждым ставит задачу", — как говорит Ольга Дубкова в романе маститого американца.
Замечательно проследить, как эта духовная доминанта передалась и ее сыну. Борис Ильин, дипломат и художник по основному своему занятию, побывав в составе американских войск в 1945 году в поверженной Германии, написал (по-английски) роман о "встрече на Эльбе".
После импрессионистически изощренной прозы матери слог сына поначалу кажется бедноватым, голым. Но постепенно втягиваешься в его четкий ритм — будто оцениваешь прелести строевого шага. И понимаешь: да ведь тут своего рода синтез русско-американский — будто Замятина скрестили с Хемингуэем. Проза трезвая, сдержанная, суровая. И скрыто сентиментальная. То есть "военная". Сухая сводка событий, чувства прорываются в диалогах. Мысль упрятана в подтекст, как и полагалось в ту возлюбившую лапидарность эпоху. Готовый киносценарий — кстати, совершенно замечательный и по новизне темы.