Я шел по тропе, а сам всё смотрел на вершину гольца, смотрел до тех пор, пока нечто диковинное не открылось моему взору. Тогда я остановился и перевел дух, а чуть погодя опустился на сырой, пропахший плесенью, мшистый камень и опять поднял голову… И что-то в существе моем стронулось, потекло, сделалось огромно и всеохватно, и я уже не был крохотной частью сущего, каким привык считать себя, но чем-то значительно больше того, что я есть на самом деле, и это нечто, сделавшееся мною, а чуть погодя отделившееся от меня прежнего, вдруг поднялось на самую вершину гольца и обратилось в одно из тех существ, которые несуетливо ходили по улочкам странно тихого, как если бы задремавшего после изнурительного дня поселья, заставленного невысокими домами с розово крашенными ставнями окон и железными покатыми крышами. То поселье приютилось на самой вершине скалы и явно принадлежало не этому, ближнему миру, и я тоже, вдруг сделавшийся засельщиком его, совсем не походил на себя, хотя и мыслил примерно так же, как и прежде, разве что утесненно новизной чувств. В поселье я встретил Лёшку, он был какой-то другой, но я узнал его сразу и обрадовался, подошел к нему, сказал:
— Лёшка…
Он со смущением, столь свойственным ему в земной жизни, посмотрел на меня, вздохнул:
— Не факт, что Лёшка…
Лёшка выглядел не совсем уверенно среди новых людей, нередко сторонился их и делал вид, что не понимает, чего они хотят от него, а коль скоро кто-то становился особенно настырен и брал Лёшку за руку и норовил о чем-то поведать ему, тот как-то странно ужимался и в глазах у него появлялось что-то робостное, вялое, несвычное с его земным душевным настроем. И он удерживал в себе это состояние до тех пор, пока его не оставляли в покое.
Долго ли я пребывал в том поселье? Не помню… Но в какой-то момент я потерял Лёшку из виду, и потом, сколько ни ходил по улочкам поселья, так и не встретил его. Помню, тогда еще подумал: "А Лёшка, поди, ушёл домой?.." Только подумал —глядь, уж ничего нет перед глазами, и поселья того нет, а растут на вершине гольца три корявые, едва уцепившиеся за каменистую землю березки, а сам я стою внизу, в изножье тропы, которая норовит обежать голец, и в руках у меня колючая ветка шиповника. Я тихонько помахиваю ею, как бы норовя отогнать мошку, но её ещё нет, утро-то в самом зачине, едва только и посеребрило краешек неба, стало быть, и отгонять-то мне некого, ан нет, рука, держащая ветку, так и норовит описать круг перед глазами. Чудно, право!.. Я не запамятовал про поселье. Нет! Другое не удержалось в голове: как я оказался на тропе, в какую пору встал на неё?.. Впрочем, это не очень-то и удивило. Я помнил, что и раньше случалось со мной нечто подобное. Впрочем, только ли со мной?.. Однажды услышал от Лёшки с недоумением сказанное:
— Нынче не спалось что-то… Вышел из дому, побрел по тропе к гольцу, непонятно только, зачем?.. И вдруг что-то во мне произошло, переворот какой-то, я словно бы что-то утратил в себе самом, ну, точно бы вписался в другую жизнь, а про ту, прежнюю, начисто запамятовал, всё растаяло в дымке… И, надобно сказать, чудное привиделось мне, несвычное со всем тем, что было со мною, хотя и не в ближние годы. А отчего, кто скажет?..
Он с сомнением посмотрел на меня, и, может, поэтому я тогда ни о чем не сказал ему. Я сказал об этом позже, и он попервости слушал меня со вниманием, но погодя внимание его начало рассеиваться, а в тёмно-синих глазах не стало прежнего напряжения, в них появилось что-то лёгкое и прозрачное, точно бы сквозное, и я уж намеревался отойти в сторону, когда он вдруг заговорил о том же, в его наблюдениях было больше, нет, не логики, скорее, чувства, тем не менее небесное поселье в его озвучивании выглядело не так симпатично и щемяще, а было сурово и жестко, и не ко всякому сущему на земле относящееся с приятностью. Про это я и сказал Лёшке, но он как бы не услышал, закрыл глаза и вроде бы мысленно снова был там, посреди небесного поселья, и видел новых людей и, кажется, хотел бы говорить с ними, но они не пожелали этого, не замечая его, проходили ближними улочками. И было их движение непрерывно и напоминало воздушный поток, который нельзя повернуть или приблизить к себе. Да, да, было в людском потоке что-то и от этого, воздушного, отчего он казался принадлежащим чему-то извечно стылому и мерклому, как если бы это были умершие звёзды. Странно, я ведь тоже ощущал отчужденность, исходящую от людей, встречаемых мною в поселье, обретшем пристанище на самой вершине гольца. А вершина сия узкая, там всего-то и умещается в привычные дни три березовых деревца, которые только потому и не сорвутся вниз, что переплелись ветвями, когда и не скажешь, где от твоего корня, а где от чужого. Да, да, я ощущал эту отчужденность, у меня иной раз возникало чувство, что люди, живущие в поднебесье, и не замечают меня вовсе, да и живут-то они какой-то скрытной от меня жизнью, при всём желании нельзя проникнуть в нее, она затаилась в самой себе, и, чем больше пытаешься познать ее, тем меньше понимаешь. Хорошо, что я вовремя сообразил, что к чему, и уж не предпринимал попыток что-либо поменять тут. А вот Лёшка еще долго упрямился и досадовал на себя ли, на то ли, что открывалось его взору, когда его возносило на вершину гольца. Случалось, говорил мне: