Выбрать главу

Валентина Ерофеева ЖИЗНЬ ЖУРНАЛОВ

Итак, чёт-нечет... Выбираем: корректность или как? Или как, или как! — надоело ползуче лавинное, подминающее под себя всё живое. Обесточивающее, обезвоживающее. Живое тело литературы — тоже, хотя это может быть единственный непокорённый плацдарм. Да и тема-то сама по себе некорректна — трудна и больна — тема войны. Отечественной... Хотя не только о ней пишут наши майские номера журналов: "Знамени", "Нового мира", "Москвы", "Современника". Но именно она, эта тема, объединяет на сей раз их, чуть ли ни веером — в стороны, — разнонаправленные векторы. И — разводит их ещё острее, как это ни парадоксально.

Журнал "Знамя" открывается "Фронтовой тетрадью" Марии Ватутиной, неожиданно понявшей, "что эпизоды войны, вдруг всплывавшие в памяти бабушки", семнадцатилетней девочкой попавшей на войну, "удивляют своей свежестью и, что ли, художественностью". "Раньше я думала, что не осилю военной темы, потому что нужно писать о том, что пережила. Но стихи, которые написались и вписались в ткань воспоминаний моей бабушки, такими и являются — пережитыми мною вместе с ней", — признаётся Мария Ватутина. И пока она следует за воспоминаниями бабушки, фронтовой медсестры, наверное, можно понять и такой экстремум: "А знаешь, почему в песне: "А до смерти четыре шага..."? Отхожее место рыли от окопа в четырёх шагах. И вот идёт бой, а солдату приспичило. И надо вылезти из этого окопа и пройти эти “четыре шага...” Когда были бои под Харьковом, танки шли друг на друга, миллионы танков, и в самом городе такое творилось, что после из кранов не вода шла, человеческие кишки..." Н-да, оказывается всё проще некуда: "четыре шага" — до сортира, миллионы танков — под Харьков, и эти самые... человеческие — из крана.

Бабушку-то понять можно... Возраст, что-то с памятью... А вот автора:

Очерни моё прошлое. Поиграй в игру.

Ты будешь чёртом, а я ангелом на ветру.

...А про бучи русские, про расстрелъный двор

Попеняй курящим "Герцеговину Флор".

Безусловно, кому же ещё попенять, как ни "Герцеговину Флор" курящему (кто не знает — сталинские любимые)...

В половине вкраплений-стихов обращение — к Heму, к тому, что есть Начало. К Творцу. Возможно, это оправдано. Там, где смерть... Возможно даже, когда фамильярно-фривольно:

А всё ж и Тебе, бедолага,

Так хочется лично порой

За пазуху сунуть бумагу

С диагнозом кратким: "Живой".

Возможно...

Но всё же, всё же, всё же... Выручает бабушка:

"О скором завершении войны мы узнали одними из первых, раненые рассказывали. Они с поля боя к нам поступали, кому как не им это знать. Говорили, победа на днях будет, а сами — раненые. В первый день Победы мы с девчонками заперлись у себя и надели гражданскую одежду — те самые выменянные на спирт и сигареты вещицы... платья, бельишко, туфли, чулки. Причесались. Привели себя в порядок и вышли на крыльцо. Всё вокруг замерло. И потом раздались такие восторженные крики, как будто мы и есть победа..."

А вы — и есть. И "Герцеговина Флор"...

В прозаическом пространстве пятого номера живёт и, безусловно, неординарное явление современной литературы — роман Михаила Шишкина "Венерин волос" (продолжение, начало в № 4). Вот только "поток сознания", перехлёстывающий в романе через края, плавно перетекает чаще в иное русло — бессознания. Что ж, может, это как раз и есть главная примета времени, влекомого такими потоками (и не только ими) неведомо куда. Возможно, не последнюю роль в популярности романа, уже отмеченного весьма весомой литературной премией "Нацбеста" и вхождением в шорт-лист "Букера", — сыграло и обращение Шишкина, скорее всего, к подлинным дневникам одной известной русской певицы. Весьма прозрачные намёки на её истинное имя раскиданы по тексту там и сям. Написанные точно уж в стиле, "удивляющем своей свежестью и, что ли, художественностью", воспоминания эти (или дневники) и подтягивают (местами) до уровня русской классической прозы весьма заземлённое собственное наборматывание автора.

"Новый мир" повестью Александра Титова "Никита" погружает нас в тему, глубоко и тонко исследованную в своё время Валентином Распутиным в "Живи и помни". Никиша как дезертир "усю свою жизню" заточил в погребе. Но если распутинского дезертира пытается спасти своею любовью жена, то дезертиру Титова жена Грепа сходу заявляет: "Знобко находиться рядом с тобою, с порожним чилавеком — литинанта хочу любить!.." И любит — в деревне на постое был отряд красноармейцев. И не только "литинанта"... И всё было бы по законам русской литературы (и жизни): Никита наказан пожизненно исковерканной судьбой, в общем-то, изгоя, несмотря на то, что за давностью лет его, просидевшего десятки лет в погребе, наконец-то извлекли оттуда, даже не наказав; наоборот — вскоре дали пенсию, сказав: живи здесь, никто тебя не тронет и никому ты больше не нужен. Всё было бы по законам, если бы автор, вслед за Никишей не начал едко причитать, что все военные и послевоенные дети получились больные, "зачатые от перекисшего в окопах мужского семени", "выкарабкались на свет божий огромными тысячами, трудовыми толпами и начали удивлять мир научными открытиями, новостройками, стихами", космосом. Никита (в дуэте с автором) уже тогда сквозь газетные строки (из погреба) "предчувствовал увядание нового, внутренне выжженного поколения; от отцов шла эта боль и невысказанность, эта затаённость и грусть, эта могучая лирика". Итак, всё смешалось в доме... Это что — тоже приметы времени: размытость и нечёткость критериев добра и зла, высокого и низменного, подвига и преступления?