Выбрать главу

Но и "левые", конечно, не дремали. К упоминаемым Куняевым публикациям добавились мемуары Александра Яковлева, Бенедикта Сарнова, Станислава Рассадина, Андрея Туркова, Ю.Манна, рабочие тетради Александра Твардовского и дневники Владимира Лакшина, интервью Генриха Сапгира, Давида Маркиша, Алексея Хвостенко и многих, многих других.

Однако книги, сопоставимой с мемуарами Станислава Куняева по охвату событий, уровню их осмысления, таланта, русского языка, в стане "левых" не появилось.

Труднее всего, тяжелее всего мне было читать первую главу мемуаров Станислава Куняева. Боль и печаль о жизни ушедшей пронизывают повествование о детстве будущего поэта. Боль неутихающая, можно сказать, беспредельная, а печаль — беспросветная. Сопряжение трех временных пластов жизни — дореволюционной, советской и постсоветской — создает реальную и трагическую картину разрушения и угасания русской цивилизации.

В этой главе, написанной на уровне отечественной классической прозы, есть эпизод, который во многом объясняют явление Куняева и природу русского художника вообще.

Во время Великой войны голодный мальчик Куняев, жадно уничтожающий в столовой обед, вдруг почувствовал появление нежданного соседа, "припадочного", у которого умерла жена и осталась дочь-подросток. "Его лицо, казалось, все состояло из впадин. Две впадины вместо щек, впадины рта, и, самое страшное, — глубоко провалившиеся в лицевых костях глазницы, в глубине которых горели огромные глаза. Он глядел на меня так пристально, что мне расхотелось есть, и я отодвинул от себя тарелку. … Вслед за тарелкой мужчина схватил деревянную ложку, недоеденный мною кусок хлеба и, боязливо поглядывая … , начал, безостановочно работая ложкой, заглатывать остатки еды. …

Я шел … по обочине накатанной санями дороги и думать не думал о том, что проживу целую долгую жизнь, что множество лиц и взоров встретятся мне, что они будут излучать любовь, ненависть, восхищение, страх, восторг, — все равно я забуду их. Но эти два изможденных лица отца и дочери, эти два пронзительных взгляда не забуду никогда, потому что в них светилось то, что без пощады, словно бы ножом освобождает наши души из их утробной оболочки, — горе человеческое…".

Из ответной реакции на это горе, только из боли и сострадания, вырастает настоящий русский писатель. Пытаюсь обнаружить нечто подобное в мемуарной прозе Иосифа Бродского "Полторы комнаты" и нахожу лишь любовь и сострадание к своим родителям, переходящие в ненависть к России, русским и даже к якобы несвободному и виноватому перед ними русскому языку. Это и есть одно из принципиальных отличий русскоязычного писателя: его боль, сострадание, любовь индивидуально или национально избранна, ограничена…

Мечта об идеале или сам идеал, живущий в писателе, помогает ему остаться человеком, личностью духовной. Поэтому и в творчестве своем он стремится, как точно пишет Куняев в главе о Николае Рубцове, "высветлять и очищать жизнь, обнаруживая в ней духовный смысл и принимая на себя несовершенство мира". И что бы ни писали о Рубцове или Есенине различные новиковы, бухарины и им подобные азадовские, какие бы жуткие истории ни рассказывал Станислав Рассадин о Юрии Казакове или Владимире Максимове в своих мемуарах, нужно понимать главное: русский художник пишет "незамутненной" частью души, он не реабилитирует грех или не возводит его в идеал, как это делали и делают многочисленные русскоязычные авторы ХХ-ХХI веков.

Станислав Куняев говорит о крайнем тщеславии, напыщенности классиков советской литературы еврейского происхождения: Виктора Шкловского, Самуила Маршака, Ильи Сельвинского, Семена Кирсанова и других. И в числе одной из причин глубокой уверенности в своей принадлежности к пантеону отечественной литературы называется отсутствие конкуренции среди русских писателей-современников. Одни — Сергей Есенин, Николай Клюев и т.д. — были в могиле, другие — Николай Заболоцкий, Ярослав Смеляков и т.д. — "запуганы на всю оставшуюся жизнь", третьи — Анна Ахматова и Александр Твардовский — "заложники своих репрессированных родных и близких".

И все же главная причина, думаю, кроется в особенностях национального менталитета "классиков", в их убежденности, что люди — только евреи, и, соответственно, классиками могут быть, за редким исключением, только представители "избранного народа".