Выбрать главу

Выходи за меня, прогони горе-горюшко,

Пусть житье моё не калачи.

Выходи, два полена не гаснут и в полюшке.

А одно не горит и в печи.

Вместе счастье аукнем — оно и откликнется.

На два голоса всё же звончей.

Гости будут. А мать молодеть тихо примется,

Да и можно ли всё перечесть…

Потом пришло время потерь, разочарований, разлук. Время той самой эпохи одиночества, когда и друзья перестают понимать, и любимая уходит, не оставляя никакой надежды, и жизнь становится невыносимо плоской.

Нам нечего сказать друг другу.

Приехал друг — и мы молчим,

И времяя, сжатое упруго,

Пружинит между мной и ним.

Незачем ехать в родную деревню, там всё чужое, ушли в мир иной родители, а с ними стал не нужен и отцовский дом. Он не хотел ни отпевать, ни поминать свою разрушенную сельскую идиллию. Он не хотел примиряться с её уходом, ибо понимал, что, несмотря на все наши космические достижения, корни любой нации, любой культуры — в земле. И зачем же люди сами разоряют свои корни? Его вопросы главные — только к себе и своим соплеменникам. Зачем винить чужих, если сами не в силах перенести свое прошлое в будущее?

Мне на родину ехать не хочется,

Мне как будто уже всё равно —

Там священная срублена рощица,

Где парило златое руно…

Попрошу я прощенья у жителей

Для души эта местность пуста.

Здесь как будто и тени родителей

Расточились — уже навсегда.

Поэт становится печальным археологом своих раскопок в прошлое в поисках своих истоков и родников народной души. Печальным археологом не только своего народа, но и своего рода, своей семьи, себя самого. Его элегия в своем простодушии оказывается достаточно жестокой.

…Что ж ожидать от человека! —

И я ветшаю между тем,

Как храм семнадцатого века,

Не охраняемый никем.

И в мире вечного движенья

Одно, как лист перед травой,

Встает больное утешенье —

Что это всё уйдет со мной.

Ушли родители, исчезла деревня, разрушилась семья, оставила любимая. Росла лишь усталость и горечь разочарования, вот так простодушно и незаметно на Россию накатывала катастрофичность, зафиксированная поэтическими летописцами конца ХХ века. Восьмидесятые годы — это годы постоянных потерь, годы загубленной любви, загубленной силы, испитое и избитое время. Кому нужен спившийся и обессиленный человек? Об этом пишут и поэты, и прозаики его поколения, пишут, не находя разгадки неожиданной национальной катастрофы. Об этом, как о самом себе, пишет пронзительно и горько и Николай Дмитриев. Как сохранить себя? Как сохранить Россию? И откуда вдруг эта дьявольская сила на донце у красивой бутылки?

Жуть берет! Неужели она

Пересилила русскую силу? —

Не года, не любовь, не война…

Очнулся добрый молодец, а кругом ни семьи, ни жены, ни детей, ни дома, ни друзей, ни работы. Вот уж печальная русская элегия с отчаянной исповедью перед всем миром. И опять, как в начале пути, отчет перед отцами, героями своей Победы, которая явно уже не суждена детям этой Победы.

Полминуты. Трофейная хроника.

В кадре лица, потом сапоги.

У берез. У оплывшего ровика

Обступили солдата враги…

Вот поднялся, помедлил мгновение

И с заботой на белом лице

Посмотрел на моё поколение.

Посмотрел так, как смотрят в конце…

Поразительно, что к этому спасительному припаданию к отцовской шинели обращаются в конце ХХ века, как к чему-то единственно спасительному, самые разные поэты поколения одиночек, рожденные в послевоенные годы. Пишет Юрий Поляков свой "Ответ фронтовику", поет свои песни об отце и старшем брате Александр Бобров, вспоминает о погибших солдатах Леонид Губанов, и даже такой отпетый концептуалист Тимур Кибиров вдруг обращается к сентиментальной теме вечных патриархальных ценностей: "Прижавшись щекою к шинели отца — вот так бы и жить… Прижавшись щекою, наплакаться всласть и встать до конца". Может, потому и празднуют с каждым годом всё торжественнее день Победы, потому что больше праздновать нечего. Лишь отпевать самого себя.