И как в озере — тёплом, чистом, купаешься в ритмах, ассоциациях и вдруг напрямую, в лоб: "Нет, я не бес и не ползучий гад. Безумная старуха, невпопад Я тычу в кнопки и кричу в мобильный: Я жизнь люблю, и не хочу я в хлад — В подпочвенный, в бесчувственный, в могильный". Это чудная Инна Лиснянская (№7), раскрыто-распахнутая вплоть до — "На время нет вожжей и нет узды, И на меня нет ни узды, ни плети". Оттого, свободная, может пропеть и такое: "Известняк, из которого ветер повыел куски, О, Россия, поверь, — не моложе моей тоски, Содержащей и слёзы Рахили в зазорах души, Ты поверь мне, поверь и меня отвергать не спеши, Не спеши забывать! Твой подснежник давно растёт Из смешенья кровей, из скрещенья костей и забот"…
Бахыт Кенжеев (№8), стоящий на ветру "сухорукого" января или "юродивого" марта, неприкаянный — "И закрою глаза, и обижусь, и пусть никого не найду. Никого не дождусь. И шепну: о моя золотая! До свидания, дети. Воздушный ли шар. Или всё-таки я отшумел, отдышал, книжки тощие переплетая?", покоряет плотной своей эмоционально-смысловой тканью стиха — иголку некуда просунуть. Тут и признание в любви к настоящему, "несомненно, сладчайшему из всех времён" и одновременно — "опечатку в тетрадях Его"; и ностальгический вопль: "Боже, как я скучаю без вас!"; и размышления о времени: "Да, у времени есть расщелины, выход из родниковой тоски"; и совсем уж губановские интонации: "Ах, пускай ничего не сбудется — хорошо голосить налегке, так лоза, искривляясь, трудится на иссушенном известняке".
Попытку стиха Андрея Битова ("Новый мир", №6) оценим его же словами: "Стихи, заведомо плохие, Ты не боялся записать…", а Юрию Кублановскому, видимо, в основном и формирующему стихотворную политику журнала, отчего же и не напечатать, коли созвучие со своими собственными — напрямую: "Чтобы стало на душе светлее, надобно нам сделаться постаре, рюмку в баре, спички в бакалее. Чтобы стала голова умнее, а не просто черепушка с клеем, нужен Тот, Кому всего виднее, а не пан Коперник с Галилеем". Ну, что тут скажешь, только намекнуть можно — не надо бы Имя всуе тревожить для черепушки с клеем-то.
А Елена Шварц (№7) изощрилась в "Тщете запахов" так: "Мелкий кустарник пахнет причудливо — Будто в течке его облили кошкоптицы. Каждый цветочек хочет излиться И выболтать суть свою звёздам иудливо". И, бесстрашная, тут же, в последнем стихе подборки, бьётся на ножах со смертью: "И что-то ойкнуло, и в воздухе ночном Вдруг расплылись, забагровели пятна. "Ты мне ребро сломала, вот ужо!" — Так пустота вопила под ножом". И это — на полном серьёзе. Надо же, ничего не боится. Даже пародии.
Но круче всех Виктор Куллэ — "поклонник серафических музык сомнительный, без выхода в астрал", "одуревший от кофе с женьшенем", редактирующий "чью-то муру" и оттого, видимо, прикинувшийся "меченой шельмой". Чего только не сотворишь ради рифмы, а может — это просто констатация. Ведь признаётся же: "Всё о прошлом. Обрыдло, я знаю. Но о будущем страшно, дружок". Ну почему страшно-то, "ведь всё сбылось"? "Даже зависть пришла, клевета и нападки, что сопутствуют славе и слаще, чем мёд…" Да потому страшно, наверное, что "И там, навскидку, в световом туннеле, стремящийся к непостижимой цели, встречая жути собственной оскал, не объяснишь того, что вправду важно: как ты любил нелепо и отважно, какою речью горло полоскал". Жаль, что о нелепости и отважности любви — так и не услышали, а вот звуков полоскания горла речью — предостаточно. Отсюда и "жути собственной оскал" — плата за пустословие.
В номере восьмом "Нового мира" блистает "метафоричностью" Владимир Салимон. "Сам себе на шею я винный камень приспособил" — это сами понимаете о чём. Нетрудно расшифровать и такое: "чтоб не заскучать, в конце концов, у меня всегда с собой коробочка, полная душистых (правильно, дети! — В.Е.) леденцов". Тоже понятно, о вреде чего говорится… И, о Господи, опять: "взглянувши в зеркало, поэт страшится собственного облика". Что, и здесь "жути собственной оскал" или просто не успел побриться? Скорее всего — первое. И вот за что: полоскание горла — это само собой, но есть ещё и совсем уж крамольное: "На скамье казённой лежа, притворюсь, что сплю, притворюсь, что крепко всё же родину люблю…"
И на фоне этих "притворяшек" истинная трагедия поэзии (и жизни) Лидии Григорьевой. "Наверно, Господь мне не враг и всё же обрёк на недолю… Я душу зажала в кулак, не выпущу больше на волю. Наверное, губят, любя… Мне этой не внять благостыни. И я заслонюсь от себя последней молитвой о сыне." Потеря сына — страшное, горькое испытание, которое заставляет жёстко и бескомпромиссно задать себе вопрос: "Сына потеряв, выжить или как?", "сына потеряв, не родивши дочь"? И единственно возможный для поэта (и человека) ответ: "Или тебе не снятся те, кто за небесами? Ты можешь любоваться им и поедать глазами. Это ль не Божья милость? Руку вздыму воздету: — В истине укрепилась: небытия — нету…"