Он шел по городу; авоськи и баулы испуганно обтекали его. Под стариковское линялое пальто поддувал сырой ветер; он же порой зло теребил и вздымал по-младенчески пушистые и насквозь проглядные, инистые волосы, обнажая овраги висков, какие бывают у лошадей, когда они падают в изнеможении.
***
Вот так же осенью сорок первого волочились солдаты, отходя в российскую глубь по грязным и топким разбитым дорогам. Пала в обозе надсаженная лошадь, и молоденький лейтенант, матерками отгоняя от себя жаль, своеручно пристрелил ее; и старик — тогда еще не мужик и уже не парень — глядел на палую лошадь сквозь слезную заволочь, потому что вырос в деревне при конях. Потом нагляделся на смерти; и слезы, пролившись в душу, закаменели в ней, и много нужно было послевоенных дней и молитв, чтобы они растопились и пролились в душу теплым дождем, и там, робкая еще, как вешние травы, народилась любовь.
***
По улице тупо и медленно, сплошным и грозным потоком, словно в атаку, ползли машины; хищно сверкали нездешней, несвычной пестротой, сыто, но жадно урчали; и колыхался над ними тяжкий, угарный гул. Но для старика уже все стихло, и вместо уличного гула из пепельной, миражной бездонности — словно из-под церковного купола, словно с голубых небес, — сухим и теплым ладаном опускались, наплывали покойные, чистые звуки и, похожие на далекий-далекий перезвон колокольный, грели стариковскую душу.
***
Такие же небесные звуки потоком хлынули на них, когда со скрежетом распахнулись ворота немецкого лагеря — прямо в синюю небесность, прямо в церковный купол; и шли они равнодушные к жизни — может, не люди, а светлые тени, оставившие плоть позади, где бездымно темнели печи — редкие зубы в провале старческого рта, черные и голые дерева на пожарище.
***
Старый пес — теперь уже бездомный, бродячий — плелся по городу, припадая на ослабшие, хворые лапы и робко, просительно, с вялой надеждой заглядывая в подворотни староиркутских одряхлевших усадеб. В одной из них, чужеродно выпячиваясь, степенно похаживал дог, под гладкой, лоснящейся кожей которого дыбилась, властно играла упругая злая сила.
И тут, может быть, старому псу привиделось далекое-далекое, гаснущее в сумраке лет, когда он, вот такой же молодой, матерый, но смирный и заласканный детишками, все же оборонил своего хозяина, защитил без всякого клича, рискуя в прыжке угодить на нож. И пес был счастлив редкой удаче — спас хозяина, выказал собачью преданность; и он бы, наверно, захлебнулся в предсмертном восторге, если бы, заслонив хозяина, пал наземь, теряя дыхание и кровь.
Дог смотрел в его сторону. А тут из калитки, легкая, словно одуванчик, выбежала вприпрыжку синеглазая девчушка и, хлопая белесыми ресницами, уставилась на печального старого пса. Потом улыбнулась — будто посреди осенней мороси засветилось летнее солнышко — залепетала, пришепетывая, на своем детском поговоре, сунула псу надкушенный пряник, и тот бережно взял угощение, прижал губами, но не сглотил — то ли от удивления, то ли от робости и смущения. Девчушка присела перед ним на корточки, погладила, все так же лепеча — словно шелестели на тихом ветру полевые цветы и травы; и пес неожиданно улегся перед ней, положил морду на лапы и блаженно прикрыл слезящиеся усталые глаза.
Долго ли, коротко ли тянулось это блаженство, но тут из калитки торопливо вышла женщина — видимо, мать девчушки, — ярко наряженная, но чем-то раздраженная; она схватила дочь за руку и со злостью отдернула от собаки:
— Ты что это, хочешь какую-нибудь заразу подхватить?! Ну-ка, пошла отсюда, старая псина... помойка ходячая! — она замахнулась на пса, потом ворчливо сказала дочери: — Пошли скорей, а то опоздаю из-за тебя...
И подволакивая захныкавшую девчушку, женщина засеменила по улице, нервно стуча острыми каблуками. Тем временем дог, щурясь уже враждебно, со зловещей неторопливостью пошел на бродячего пса, и тому ничего лучшего не оставалось, как уйти от назревающей брани.
***
Людская река выплеснула старика к торговым рядам, где лавки, словно гнезда осиные, лепились одна к другой, где торговали чем-то нерусским и режущим глаза, а чем — старик уже давно не понимал. Да он не смотрел на эти лавки и раньше, а теперь и подавно. Хотя вдруг остановился возле молодой цыганки с черными до жгучей синевы, текущими на плечи, густыми волосами, с ночными, круглыми глазами, в которых плавали, играли приманчивые светлячки, будто звездочки в глубоких омутах. Торговка скалила белопенистые зубы, потряхивала вольной, полуоткрытой грудью и, весело заманивая покупателей, продавала медные нательные крестики с Христом распятым и Царицей Небесной, которые свисали с руки на блескучих цепочках. Возле нее мялись парни в толстых, мешковатых штанах и о чем-то бойко договаривались. Торговка, играя плечами, постреливала своими сумеречными глазами, и с губ ее, пухлых, будто вывороченных наружу, не сползала многосулящая улыбка. Но когда парни со смехом и гомоном подались прочь, осерчалая цыганка плюнула им вслед, замешав плевок на забористом русском мате. Тут же в сердцах набросилась и на старика: