Выбрать главу

— А это — Ольга Брянцева… — начал было Илюша представлять меня Дёгтеву.

— Знаю, знаю, читал, — ровно отвечал тот.

— Землячка твоя! — наседал Илья.

— Да, слышал, — Дёгтев дипломатично уклонился от обсуждения этой темы и свернул на дела издательские: в столице затевалась новая его книжка, и хорошо, если бы "мэтр Миногин" взялся её иллюстрировать. Илюша обещал посмотреть. Мужчины еще обменялись несколькими фразами, и Дёгтев взглянул на часы:

— Опаздываю в ЦДЛ, там нынче премию вручают. Должен быть на церемонии, — важно заметил он, и кратко попрощавшись, исчез также стремительно, как и появился.

— Каков козырь, а? — проговорил после его ухода Илья, недоуменно осматривая свою короткую демисезонную куртку.

— С Воронежа! В бобрах! — хохотала я, впрочем, в глубине души чувствуя себя уязвленной — "шинелька", которую я надевала "в грязь" и вовсе казалось неказистой рядом с дёгтевскими мехами и бабочками.

— Урок нам, лаптям московским, — подвел итог Илья.

В ближайший выходной я отбросила все дела и потратила день на покупку шубы…

Мы действительно были земляками, оба — из Воронежской области, оба — деревенские, правда, Дёгтев "сельское" свое происхождение, скорее, скрывал, чем подчеркивал, упирая на город, на то, что он — бывший летчик-истребитель, воин, "степняк" и проч. В моём отношении к нему было много снисходительно-родственного: мне казалось, что я понимаю его лучше других. Из-за того, что мы — из одних мест, выросли среди одних и тех же людей, пейзажей, мыслей… Посему мне казались смешными некоторые дёгтевские выкрутасы — например, его "гонения" на Ивана Бунина или "примерка" на себя роли "потомка Куприна". Честно говоря, некоторая "грязноватость" многих его вещей ("ложка дёгтя") мне даже претила. Раздражало и то, что он иногда механически "свинчивал" свои рассказы, лишая их действительной (хотя и менее броской) логики.

"Ох, уж этот Дегтев!" — снисходительно думала я, читая его хвастовство в газетах ("я — гонорарный писатель", "я — русский Джек Лондон", "я — более чем в двухстах изданиях напечатался"). Но было дорого и понятно: нарочитое подчеркивание "мужского" начала (что в наш бесполый век практически исчезло), энергичность, красочность, наблюдательность слова, а иногда — это особенно подкупало — откровенная, покаянная лиричность. В нём чувствовалось много дурной, необузданной, диковатой силы, казалось, что конца ей не будет, и это было, пожалуй, главной его привлекательной чертой.

Весть о том, что Дёгтев умер, скоропостижно, от инсульта, в 45 лет, поразила меня необыкновенно. Дело было не только в том, что он прожил мало, что он был еще здоров и крепок, а в том, что буквально за месяц или полтора до его смерти, я, попытавшись прочесть новую его вещь, не осилила больше четырех страниц, вдруг ощутив "исчерпанность" темы.

…И всё мне чудилось в те дни — в полусне-полузабытьи — одно виденье: лодка без паруса, море без берегов, громадная солёная тошнотворная волна — вверх-вниз, вверх-вниз… И — неизбежность крушения. Странно, но даже в этом полубреду почему-то казалось мне, что в беде виновата я, только я… Зачем безалаберно и дерзко увела лодку от родного и счастливого берега?! Теперь за возвращение я плачу потерями. Вино-вата, виновата… Меня ужасала моя душа. Всплывала и терялась застарелая дума: а смогу ли я жить после таких потерь?!

А то вдруг на ум приходило другое: мироустройство равнодушно и несправедливо независимо от меня и моих поступков. "Ничего не поделаешь", — холодно и лениво ядовитой змеей шевелилась мысль. Во рту беспрестанно ощущалась горечь, изнутри поднималась тошнота. Ну и пусть. Ну и пусть — равнодушие начинало побеждать волю. Не для чего жить.

— А выглядите вы неважно, — правдиво говорила мне по утрам нянечка Рая, трудолюбиво гоняя шваброй под кроватями. Я уже знала многое из её жизни — что у неё парализованный невменяемый муж (после инсульта), что он был редкой сволочью, но куда денешься… Муж много ест (он же себя не осознает), и я иногда отдавала Рае продукты из передач.

Днём, на тихом часе, я читала и думала. Мне казалось, что пришло время, когда надо было честно ответить на вопрос: зачем всё это? И жизнь, и дело. Писательство отнимало главные физические и духовные силы, забирало душу, не говоря уж о времени, которое теперь измерялось деньгами. И все эти немалые труды проваливались в бездну ненужности: книги, за исключением бульварных, никто не читал. Даже "ближний круг" знакомых… Так стоят ли жизни эти "чёрные буковки"?! Ради чего мы обворовываем себя и своих близких?! Это казалось самым страшным — бесполезность дела.