Как изваяние мастера, как ожившая праздничная кукла, доселе скрываемая холстом, на свет явился херувим.
Он оперся ручонками о песок и сел, пошатываясь в вязкой одури снотворного, все еще клубившегося в голове. Это было пятилетнее дитя с розовым, распаренным личиком в кудрявом овале льняных волос. Казалось, в пол-лица мерцали, наполняясь изумленной тревогой, глаза — два голубых, омытых слезами блюдца.
Солнце плеснуло в них белым жаром, и два зеркальца невинной души затрепетали, захлопнулись веками. Длинная тень от ресниц невесомой сеточкой пала на лицо.
Под ним вспыхнул под лучом солнечной желтизной янтарный крестик на груди, куда в уютном сочетании был впаян полумесяц с малой звездочкой.
Воркующе и осторожно приступила к делу жрица Юфь, ибо всем им предстояло унести в глубины моря с этих хазарских песков не только ликованье сытой плоти, но и насыщенную древним обрядом память. А она нуждалась в точных деталях сотворенного: где, когда, как вела себя в обряде жертва, и, главное, — она должна сама сказать все о себе.
— Как звать тебя, ангел? — спросила Юфь. Молчала жертва, осмысливая происходящее, и темной предгрозовой невзгодой, предчувствием сиротского страданья и незащищенности от него полнились детские глаза.
— Я спросила как твое имя, мой... ангел? — построжала, охладела голосом жрица.
— Я хочу пи-пи, — опять не выдал имени ребенок, пока что бессознательно сопротивляясь враждебно-чужеродному вокруг себя. Да, ангелом он был. Но не ее, не этой, бесстыдно голой, с кроваво-красными губами.
— Ты вредный мужичок, — помедлив, попеняла Юфь, — конечно же, мы сделаем тебе пи-пи. Твое брюшко должно быть чи-и-и-истым. Вставай, потс.
Малыш поднялся. Но тут же шлепнулся на задок: не держали еще тело ножки и плавала в эфире голова, не отошедшая от двухсуточного полотняного плена и снотворной дури.
Юфь прихватила за бока и вздернула увесистое тельце. Прижала к силиконовой груди левой рукой. И, приподняв его отросточек холеным остроногтевым пальцем, велела, уже не скрывая прущего наружу омерзенья:
— Ну, очищайся побыстрей, свиненок!
Светлая струйка дугой ушла в песок. Хазарский берег впитывал ее в себя, едва приметно прогибаясь от тяжести обрядового очищенья.
— Как пацана назвала мамочка? — вновь попыталась разрешить неожидаемый и непредвиденный затор нагая жрица.
— Ни мамочки, ни папы нет. Вы же не скажете, где они. Вы мне не скажете?.. — переспросил он со слабой, сразу же угаснувшей надеждой. — Тогда зачем вам мое имя?
Не поддавался ангел, напрягаясь в неравном единоборстве.
— Ты скоро их увидишь, — пообещала с ледяным злорадством Юфь. — Хотя... не так уж скоро. Тебе придется много терпеть. И очень долго.
Она прикидывала: ударить, вплющить хлесткую ладонь в мордашку или рано? Пожалуй, рано — нет имени из его уст (они-то знали это имя), нет страха и мольбы. И все идет пока не по обряду.
— Я потерплю, — сказал он, содрогнувшись: холодный, садистски-хищный импульс от краснолобковой самки, лишенной материнства, проколол его. Юфь отвела глаза: их обожгло пронзительным суровым пониманием дитёныша того, что предназначено ему. Она проигрывала в самом начале. И чувствуя, как закипает внутри зверино-едкая злоба, все ж постаралась не выпустить ее наружу. Юфь сделала еще одну попытку:
— Маленький потс не знает, как его зовут? Он разве недоношенный кретин?
— Я знаю свое имя, — тотчас же отозвалась жертва, — только у тебя грязные губы.
Этот свиненок не хотел, чтоб ее губы пачкали его имя?! И размахнувшись, она что было силы хлестко ударила мальчишку по губам, разбив их. Отдернулась головка. Из ротового уголка сползла по подбородку струйка крови и канула в песок. Вот это было плохо. Ей стало дурно: она сама же, постыдно не сдержавшись, транжирила их общее богатство... при Властелине!
— "Цивуй Мангогима Тойсвюс", — хлыстом стеганул их всех негромкий, обессоченый голос Владыки, стоявшего под дубом. Он им напоминал названье книги, которая предписывала действия в обряде. Там не было разрешенья спускать кровь жертвы в землю и просирать в бабской истерике их общую живицу.
Иосиф, начальник охраны, проверяя надежность, дернул за концы прибитой к дубу слеги. Бросил на песок секиру, достал из кармана два белых льняных жгута.
Тоскливо, гулко ломилось сердце в ребра, отвращаясь от предстоящего ему задания, навязанного Властелином. Его брали сюда на службу из Моссада не для такого, почти десятикратно увеличив плату за работу. Но здесь он влип в немыслимое, рабское беспрекословие, из коего уж не было назад возврата. Зверь с балалайкой, все еще возбужденно-встрепанный простором, волей на природе, торопливо ковылял к пригорку почти под самым дубом… Там шлепнулся задком на сливочно-белевшую щепу, упавшую с затёсины. Приладил балалайку на коленях, ударил лапкой по трем струнам и завопил хрипато-разухабисто: "По ди-и-иким степям Забайка-а-алья-а-а-а..."