Вечерами, при свете старинной, почти керосиновой лампы, Лана мотала бинты возле сестринской. Дмитрий был рядом, страдая; все ждал — когда же завоет на посту "матюгальник" и сестра, убежав, оставит их с Ланой наедине. Молчал и смотрел. Лана зачем-то обращалась к нему на "вы". Скрутив необъятный рулон, гладила Гретхен по голове и просила добавки. Говорила, с каким-то уродливым мазохизмом, о поездах. Один из них переехал ее на станции — она шла на дачу через пути. Получив новый бинт, смакуя, с остановившимся взглядом шептала — и где начиталась только, — что переедь ее поезд чуть выше, по животу, она вполне бы могла прожить еще час, что такое бывает, таких перерезанных через тулово, как она выражалась, находят живыми, с мазутными пятнами на требухе, "если сплющит аорту".
При мысли о рельсах, он впервые почувствовал то особое сладострастие второго рождения в мире, куда женщина вносит свой смысл, освещая все то, что с ней связано — так, что хватает на прочее, чуждое, на всю жизнь.
"Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижду во гробех лежащую по образу божию созданную нашу красоту, без образну, безславну, не имушую вида. О чудесе!.."
Проходили Иоанна Дамаскина, комками и грязно. Поп суетился, перескакивал с темы на тему. Прервав Дамаскина, раздал всем псалтыри, заставил читать. Из класса недавно убрали мебель, в окна без занавесок глядело серое небо. Инвалиды сидели кружком в своих креслах и грозно уже, однозвучно читали псалмы, дружным хором, всё убыстряя речь, в каком-то экстазе, не способные остановиться. Лицо духовника было страшно. Он опять оборвал их на полуслове, заставил пропеть "Отче Наш". Захлебнулись молитвой. Мальчик, страдавший церебральным параличом, закатил в потолок глаза, особенно дико вывернул шею, и повторял, отбивая кривой ногой, кусок слова "твое", на котором его заклинило:
— Йо, йо, йо!
Священник прервал молитву и неряшливо стал причащать их. Лана, забывшись в юном порыве, качнулась вперед — хотела к священнику. Кресло, конечно, осталось на месте. Потянувшись к колесам, девушка уронила книгу. Рванувшись за книгой, едва не упала. Мгновенье спустя она уже ехала — к двери. В гулком, старинном, сводчатом коридоре закричала манерно:
— Тамара Михайловна! Где вы? Купаться, везите меня купаться! Как я устала!..
Дмитрий выехал следом. Делая вид, что не видит его, Лана плаксиво просила:
— Тамара! — покуда из сестринской, спешно жуя, ни прибежала дородная баба и не подхватила кресло.
Дмитрий погнался за ними. Медсестра, звонко цокая каблуками, катила девушку в ванную. Окна смотрели на север — в запущенный парк, и от этого было сыро и мрачно. Включили вечерний свет. В конце коридора Лана сказала "остановитесь", развернула коляску и бросила тем капризным, безумным, тяжелым тоном, от которого не излечит калеку никакая религия:
— Это вы виноваты! Приперлись чего? Ну зачем здесь стоите?! Дубина...
Он тупо прождал под закрытой дверью. Потом, тарахтя, покатил себе прочь. Из класса, уныло и тошно, словно запах тушеной капусты, донеслось обреченное:
— ...есть любовь.
И дурачок зашелся, пытаясь ответить:
— Йо-йо.
Дмитрий проехал мимо.
На следующий день он прикатил мириться.
Лана вязала в постели с приподнятым изголовьем, под одеялом, в легкой ночной сорочке. Отложила спицы, как только он въехал в палату. Весело, но с каким-то испугом поздоровалась с Димой. Припадок прошел. Возле кровати не было тапочек, и в Диминых чреслах вновь запылал огонь, когда он представил ее босую.
Не зная, с чего начать, он сказал ей:
— Как жарко.
И вытер взаправдашний пот со лба, нарочито грубо прибавив:
— Топят, как в бане.
— Что вы, Дима, здесь холодно, — все еще не отвыкнув от выканья, грустно сказала она и показала вязание. — Я вам шарфик хочу подарить... И простите... за ванную.
Он подумал о ванной с темно-серым цементом вместо выпавшей плитки, чугунными, в заусенцах и рытвинах, батареями, затхлым запахом пара и Ланой в воде, и как медсестра заскорузлой ладонью трет ей упругие груди. Не выдержал, позабыл про свой стыд и решительно покатил к постели.