Подполковник, прокуренный, в цвете лет, был для Дмитрия олицетворением вождя, из тех, прежних, еще не ставших чиновниками вояк, чей гордый рокот "рота, патрон, наряд" хочется слушать и слушать. О службе своей говорил он только в прошедшем времени, прибавляя крепкое слово. Ругнувшись, он подходил к окну и, не глядя на класс, задавал вопросы. И мальчик в углу, жалкий, слезливый, похожий на Германа Гессе, без ног, очнувшись от своих степных дум, отвечал твердым тоном:
— Бомбоубежища подразделяются на убежища первого типа, убежища...
И с наслаждением, резво бежал дальше. На слове "убежище" мальчик брызгал слюной — так ему нравилось.
Новенькую — девушку лет пятнадцати — привезли незаметно, ночью, и была она так робка, что ни с кем сама не знакомилась, в палате сидела два дня, а в общую комнату решилась заехать, лишь убедившись, что та пуста. Когда Дмитрий вкатил туда, она засмущалась и, опустив ресницы, с утроенным рвением принялась наряжать большую немецкую куклу.
Он смотрел на нее минут пять. Наконец, еще теплый после вояки, басом спросил:
— Как зовут?
Девушка улыбнулась, сказала, не поднимая глаз: — Гретхен...
— Очень приятно. Я — Дима.
Она покраснела, смеясь:
— Вы с куклой знакомитесь. А меня зовут Лана.
А он все смотрел. Она была бледной, измученной и прекрасной, с полными, женскими бедрами, обрубленными посередине. Зажав в культях Гретхен, мягко чесала ей волосы, потом вдруг запела — и Дмитрию стало страшно.
— Вооружение: два крупнокалиберных пулемета...
Лана чесала куклу. Были они неразлучны — русская девушка, чудом спасенная от смертельной кровопотери и глупая Гретхен в култышках, плотно обтянутых джинсами, яркая иностранка в казенных стенах, под грохот посуды, на фоне зеленой рубахи вождя. Подполковник, забыв, где находится, оживившись, похерив обиду на предавшее его государство, свирепо преподавал им — как юношам, так и девушкам — военную подготовку. Одолели состав батальона. Лана влажно глядела на подполковника. Дмитрий тайком рисовал ее в профиль.
Вечерами, при свете старинной, почти керосиновой лампы, Лана мотала бинты возле сестринской. Дмитрий был рядом, страдая; все ждал — когда же завоет на посту "матюгальник" и сестра, убежав, оставит их с Ланой наедине. Молчал и смотрел. Лана зачем-то обращалась к нему на "вы". Скрутив необъятный рулон, гладила Гретхен по голове и просила добавки. Говорила, с каким-то уродливым мазохизмом, о поездах. Один из них переехал ее на станции — она шла на дачу через пути. Получив новый бинт, смакуя, с остановившимся взглядом шептала — и где начиталась только, — что переедь ее поезд чуть выше, по животу, она вполне бы могла прожить еще час, что такое бывает, таких перерезанных через тулово, как она выражалась, находят живыми, с мазутными пятнами на требухе, "если сплющит аорту".
При мысли о рельсах, он впервые почувствовал то особое сладострастие второго рождения в мире, куда женщина вносит свой смысл, освещая все то, что с ней связано — так, что хватает на прочее, чуждое, на всю жизнь.
"Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижду во гробех лежащую по образу божию созданную нашу красоту, без образну, безславну, не имушую вида. О чудесе!.."
Проходили Иоанна Дамаскина, комками и грязно. Поп суетился, перескакивал с темы на тему. Прервав Дамаскина, раздал всем псалтыри, заставил читать. Из класса недавно убрали мебель, в окна без занавесок глядело серое небо. Инвалиды сидели кружком в своих креслах и грозно уже, однозвучно читали псалмы, дружным хором, всё убыстряя речь, в каком-то экстазе, не способные остановиться. Лицо духовника было страшно. Он опять оборвал их на полуслове, заставил пропеть "Отче Наш". Захлебнулись молитвой. Мальчик, страдавший церебральным параличом, закатил в потолок глаза, особенно дико вывернул шею, и повторял, отбивая кривой ногой, кусок слова "твое", на котором его заклинило: