И где он — тот, чей край шинели
Мы целовали, преклонясь?
Пошла в назём кремлевским елям
Его развенчанная власть.
Что мог бы он теперь ответить?
Как посмотрел бы нам в глаза?
Или опять мы — только дети,
Не раскусившие аза?
Кто кому смотрит в глаза? Кто перед кем должен каяться? Сталин перед нами или мы перед Сталиным? И кто выдумал ту славу, которую мы ему кадили?
Пускай мы пели и кадили
И так мечтали жизнь прожить.
Но вы-то как — что нас учили
И петь, и славить, и кадить?
Мы не обидим вас упреком,
И так вам солоно пока:
Ученики от тех уроков
Едва созрели к сорока.
Ну, именно! "К сорока" в 1962 году подошло как раз тем детям, кто мог считать себя ровесниками Державы, как раз тем мальчикам, что пошли в огонь, ее спасая. Поколение смертников. Что делать — им, мальчикам, если их учителям нечего больше сказать?
Мы только будем чуть добрее
И дальновидней, может быть,
Чтобы под своды Мавзолея
Гробов обидных не вносить.
Чтоб стало загодя понятно —
Кому, за что, какая часть, —
И не вытаскивать обратно,
И людям в притчу не попасть…
А ведь стих уже не летит, стих юлит. Притча — не плач. Грусть от недоразумения — не рана души… Пройдет!
Но все проходит. И над Русью
За светом новый вспыхнет свет…
И только вот — морщи
нка грусти
От злого хмеля стольких лет!
Морщинка разгладится, но не так скоро. Через три десятка лет. Тогда Тряпкин еще раз вспомнит вождя:
И старый вождь, и наша муза —
Святынь своих не истребим,
И герб Советского Союза
Мы с новой страстью утвердим…
Ликуйте, звери, пойте люди!
Услышьте, пахарь и матрос:
Какую мощь из нашей груди
Исторг поруганный Христос!
Отношение к Сталину пришлось выяснять всем советским поколениям. У тех, кто успел полюбить его, это оборачивалось горьким похмельем: у Симонова, у Твардовского… Младшим братьям, мальчикам, перешла в наследство "притча", Борис Слуцкий ею душу вымотал себе и читателям. "И дал ему стол и угол".
Но так блаженно примирить Сталина со Христом… то есть коммуниста, под чьим водительством были сметены храмы в эпоху Великого Перелома, дорубаны иконы, еще уцелевшие от безумств 20-х годов… Только Тряпкин решился на это — так безнадежно, так горько, так сладко, только у него хватило души вознести неразрешимость в такую высь, где все разрешилось как бы само собой…
Надо почувствовать ту ойкумену, в которой это стало возможно.
Ойкумена — словцо греческое, но насквозь русскую лирику Тряпкина оно не минуло, потому что из эпохи Мировой Революции, Тряпкин, как и все его поколение, вынес планетарный угол зрения, космическую ширь, земшарную оглядку. Это у всех.
Следующий вопрос: у кого и чем это оборачивается?
У Тряпкина в стихотворении 1946 года, как и полагается по советской схеме, "лежит со всех сторон… громкий мир". Три с лишним десятилетия спустя этот мир воспринимается уже как "греза", несущаяся "по звездной какой-то спирали". Можно почувствовать, что предложенный эпохой земшарный охват изначально не совпадет у Тряпкина с официально принятым. Не совпадает по содержанию. Но совпадает по объему. Лирическому герою надо, чтобы что-то "охватило" его.
И охватило. Не краснозвездными рукотворными крыльями оказалось сшито мировое пространство, а полетом живой чуткой птицы.
"Летела гагара, летела гагара на вешней заре. Летела гагара с морского утеса над тундрой сырой. А там на болотах, а там на болотах брусника цвела. А там на болотах дымились туманы, олени паслись…"
Не похоже это зелено-голубое мироздание на союз пролетариев всех стран. Но это несомненно мироздание, собранное воедино и, как всякая великая поэзия, — загадочное.
"Летела гагара, кричала гагара, махала крылом. Летела гагара над мохом зеленым, над синей водой. Дымились болота, дымились болота на теплой заре. Дымились болота, туманились травы, брусника цвела…"
Магия повторов сообщает стиху колдовское очарование, неотличимое от чувства ледяного вольного простора. Куда ляжет трасса полета? Вернуться к Орленку, взмывшему когда-то выше солнца? Устремиться к голодной соловецкой чайке Жигулина? Есть притягательность именно в невесомости, в этом радостном и тревожном крике: