...Черная лента цыганит с ветром.
Странно тебя оставлять нам в этом
Месте, под грудой цветов, в могиле,
Здесь, где люди лежат, как жили:
В вечной своей темноте, в границах;
Разница вся в тишине и в птицах.
Мадам Стеклярусова застенчиво улыбалась, желая походить на выпускницу Бестужевских курсов: то же целомудрие, та же нерастраченная свежесть, наивное желание верить, ждать от жизни только радостей, обещанных еще при рождении.
— Моя дорогая, пусть вас не смущают признаки, дающие основание полагать, что ожидающее вас потрясение произойдет на кладбище, где свищут птицы, и где в могилах царит вечная тишина. Черная лента венка со словами прощания, множество поминальных цветов — подумайте хорошенько, о какой могиле может идти речь? — Толстова-Кац была похожа на благожелательную классную даму, экзаменующую выпускницу-отличницу. Та, привыкшая быть любимой, с готовностью отвечала:
— Мне кажется, речь идет о могиле моего незабвенного мужа, куда мы отправимся все вместе по прибытии в Петербург. Конечно, я буду рыдать. Конечно, как всегда, встреча с родной могилой причинит мне сладость и боль… — мадам Стеклярусова, получив "отлично", отправилась на место, где ее молча дожидался верный телохранитель и паж тувинец Тока.
Есаул переживал странное прозрение. Иудей Иосиф Бродский и он, Есаул, донской казак, были лютые враги по крови, обильно пропитавшей грешную русскую землю. Но их астральные тела обагрили метафизической кровью одну и ту же стальную ось, создавая таинственную общность творческих душ и судеб, обреченных на поиск истины, на жертвенность, на поношение близких, на нестерпимую, непреходящую боль.
— Продолжим наше увлекательное блуждание впотьмах, где нет-нет да и сверкнет откровение, — Толстая-Кац разводила в воздухе несвежими, в драгоценностях и пигментных пятнах руками, выписывая странные иероглифы, затейливые вензеля, запутанные монограммы, будто раздвигала завесы, перемещала светила, устраняла мешающих духов, открывала полог, за которым брезжила истина…
Есаул томился, чувствуя, как из разъятой преисподней, из-под полога, приподнятого руками колдуньи, вылетают бесплотные духи. Реют в кают-компании, колеблют пламя свечи, тревожат в магической пирамиде пылающую радугу. Он, Есаул, не был Богом, не творил историю, но Бог двигал его делами и помыслами, и он, исполненный волей Божией, услышав пророчество Ангела, служил России, отводя от нее беду. Как и Иосиф Бродский, пророчески, косноязычной речью доносил до оглохших людей голос Бога, напоминал о поруганных заповедях, попранном ковчеге завета, опрокинутом жертвеннике, опустевшей скинии. Оба они были сосудами, в которых гудел голос Бога, трубами, из которых дул огненный псалом.
— Не угодно ли вам, господин Куприянов, исспросить оракула? Вы, накануне триумфа, слушаете массу советников, аналитиков и политтехнологов. Не желаете ли прибегнуть к услугам скромной чародейки, которая вас искренне любит? — Толстова-Кац кокетливо завертела вороньим носом, облизала языком густо накрашенные губы, и сова на ее плече заерзала, замотала гузкой, защелкала клювом, подражая старой куртизанке.
— Погадайте, погадайте, — милостиво согласился Куприянов, сидевший рядом с Круцификсом. — Сразу на нас двоих погадайте. — Он положил руку на плечо Круцификса, и тот сжался, как сжимается преданный пес от прикосновения хозяина: — Мы только что договорились, что господин Круцификс в будущем правительстве продолжит управлять экономикой. Погадайте, каковы перспективы экономического роста? Каков уровень инфляции? Не грозит ли нам дефолт? — Куприянов посмотрел на дорогие часы "Патек Филипп", словно его ждали на заседании Правительства. Барственно улыбаясь, прошествовал к столу, баловень и любимец, несомненный фаворит, уже вытянувший счастливый билет и теперь на разные лады получающий благословение от своей удачливой фортуны. Все любовались им — его статью, красивым лицом, дорогими часами. Верили в его звезду, сопрягали с его победой будущее благополучие.
Книга легла на стол. В сильной руке Куприянова возникла булавка, увенчанная сердоликом. Он установил острие. Сжал скулы, напряг бицепс и вогнал булавку вглубь книги. Крик из портретной рамы повторился. В клубах розоватого дыма что-то металось, пыталось вырваться, но, пришпиленное, оставалось в полированном четырехугольнике рамы.
— Ну что ж, посмотрим, что сулит Иосиф Бродский вам обоим, — милостиво улыбалась Толстова-Кац, кивая Куприянову и Круцефиксу. — Давайте прочтем начертанное: