Выбрать главу

Они шумели буйным лесом,

В них были вера и доверье.

А их повыбило железом,

И леса нет – одни деревья.

И вроде день у нас погожий,

И вроде ветер тянет к лету...

Сейчас будет перехват дыхания, спазм памяти, споткнувшейся о конкретное имя:

…Аукаемся мы с Сережей,

Но леса нет, и эха нету.

Это

Сергей Наровчатов, вышедший живым из фронтовой мясорубки. Надо ли растолковывать, почему имена собственные, явно выпадающие из традиционной "выразительности", действуют ещё и посильнее, чем блестящая поэтическая операция с вырубленным лесом?..

Можно заняться расшифровкой (Павел – Коган, Миша – Кульчицкий, Николай – Майоров...) Спотыкаясь на именах, подходишь к мысли, сквозным нервом проходящей через всю поэзию Самойлова: лес вырублен, жизнь опустошена, конец света реален...

Тут самое время раскрыть его поэмы.

Десять весёлых самойловских поэм, насыщенных подробностями бытия и быта от времён очаковских и покоренья Крыма до времён почти беловежских и надвинувшейся утраты Крыма, – не что иное, как неутомимое заполнение пустоты, разверзшейся в мироздании. По одним перечням (героев, предметов, городов, стран) можно вычертить маршруты ненасытной до впечатлений души.

Берлинский май 1945 года. Вальсок освобождённых. "Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три! Вон с поляком танцует француженка, посмотри на неё, посмотри! Долговязый голландец с бельгийкою, со словацкой девчонкой – хорват, с нашей девушкой круглоликою – бывший пленный французский солдат."

Шагая "вдоль страны", поэт обновляет перечень (та же Германия, но уже в средневековом прошлом): "Мальчишки, бернардины, красотки, паладины, монахи, игроки, торговцы, голяки, лиценциаты, шлюхи, младенцы и старухи… пустились в этот гон и скрылись в гул времён".

...Лучшая (на мой взгляд) поэма – "Цыгановы" – начинается с того, что автор восторженно созерцает "три могучих тела": русского богатыря Цыганова, его полногрудую жену и их коня; кончается поэма тем, что умирающий Цыганов задает себе (и нам) сугубо самойловские и предельно серьёзные вопросы: "Как же это? Зачем я жил? Зачем был молодой? Зачем учился у отца и деда? Зачем женился, строился, копил? Зачем я хлеб свой ел и воду пил? И сына породил – зачем всё это? Зачем тогда земля, зачем планета? Зачем?" А середина поэмы наполнена обильнейшим, строк на 50, перечнем крестьянской снеди, от солёных огурчиков и мочёных яблок до гречишных блинов и восьмиглазой яичницы…

"Что же это?" То ли эпичность в раблезианском стиле, то ли компенсация тыловой голодухи 1943 года… И уж точно – отчаянная решимость заполнить разверзшуюся бездну.

...Самойлов чувствует необходимость объять мир как целое, причём во всей фактурной полноте, но отступить в прозу не решается, а только берёт у неё "уроки".

Учусь писать у русской прозы,

Влюблён в её просторный слог,

Чтобы потом, как речь сквозь слёзы,

Я сам в стихи пробиться мог.

Вот оно: речь сквозь слёзы, сквозь спазм, "спотыкаясь на гладком месте". Это главное! Но притом – непрерывная жажда: досказать всё! Решить вопросы. Кто виноват и что делать. Почему Цыгановым не живётся на Руси хорошо. Как быть с историей. Как обустроить современность. Вопросы, без которых не может осуществиться первый на Руси писатель.

Соперниками Самойлов выбирает непременно первых писателей. "Сухое пламя", драматическая поэма о Меншикове, – очевидное жанровое соперничество с "Борисом Годуновым". В "Струфиане" (когда Александр Первый от грустной жизни удаляется со сцены, а на сцену является казак Фёдор Кузьмич с трактатом о переустройстве страны) брошен вызов… кому? Сейчас расшифруем.

Представим несколько цитат. "На нас, как ядовитый чад, Европа насылает ересь. И на Руси не станет через сто лет следа от наших чад. Не будет девы с коромыслом, не будет молодца с сохой. Восторжествует дух сухой, несовместимый с русским смыслом…"

Дух сухой отсылает нас к чисто самойловской образности, а вот кузьмичевы рецепты от ереси находят у Самойлова несколько неожиданную мишень: