Выбрать главу

"Варяг" до сих пор не сдается.

А мы вот сдались. И сидим ни гу-гу...

Терпя униженье по праву,

Поскольку смиренно отдали врагу

И знамя, и честь, и Державу.

Лишь песня сражается – всем нам в укор,

В душе пробуждая тревогу.

А, значит, "Варяг" не погиб до сих пор,

Он бьётся, он верит в подмогу…

Не сдаётся и верит. И мы ведь пока поём (если поём), верим, потому что в песне мы дальше и выше себя, словно в нас и деды, и отцы в этот час поют. Да только, похоже, что в одной песне и не сдаёмся, потому что отцы не дают, а как допели, так и бери нас.

Можно оговориться, что это мы "заводим" себя, что вообще-то нынешние дни всегда для живущего пошлее предыдущих – приедается всё, на что долго смотришь. Теперь уж нам неловко вспоминать прежде так часто цитируемые слова Павла Когана про то, что "мальчики иных веков, наверно, будут плакать ночью о времени большевиков". Действительно не плачут. Но почему-то кажется, что это не к чести мальчиков, потому что дело не в большевиках, а в последнем порыве идеализма. Отчего Рачков и оборачивается памятью к Минину и Евпатию Коловрату, выкликает в опору Пушкина и Блока, Батюшкова и Гоголя, Тургенева и Достоевского, отчего готов отступить в языческую древность Мокошей и Стрибогов, чтобы только вернуть русскому сердцу гордость и волю, глубину и силу.

Поэты сознают духовные утраты раньше нас. Раньше понимают, что всякому времени выпадает своя мера любви к Родине. Нам сегодня выпала горькая, высокая и требовательная. А сил-то и нет.

Сегодня полюбить

Свой бедный край не просто.

Нужны учителя, но нет учителей.

Такая пустота

Царит в глазах подростков,

Как пепел средь врагом

Истоптанных полей.

Это и всегда было не просто с милой нашей Родиной, с ее ускользающей тайной, страшной ее сосредоточенностью и как будто неслышной, но явственной молитвой, которая так слышна у Пушкина, Лермонтова, Некрасова и "беззащитнее" всего у Тютчева ("Умом Россию не понять"). Господи, сколько над этой непостижимостью, именно над тютчевским ее переводом, смеялись! Одни иронически подставляли "Умом Уганду не понять". Другие, кто считал себя ироничнее, закатывались и того "потешнее" "В Котт-д-Ивуар можно только верить". А только все иронисты осыплются, а тайна останется. И когда Николай Рачков напишет:

Родина – то, что порой не понять и не высказать,

Только почувствовать, только любить до конца,

– я поклонюсь ему за мужественное повторение этой "невнятицы" и порадуюсь его бесстрашию, потому что он ещё раз со спокойным достоинством докажет, что настоящая любовь не требует объяснения, что объяснение – это отчуждение, это непременно "вне". А в любви "вне" не бывает.

Рачков вообще не бегает за временем, не ищет новых поэтических пространств, не тешится формой. Ему довольно старых дорог, которыми ходила русская поэзия, пытаясь понять, что "сквозит и тайно светит" в этом чудесно простом и немеркнущем мире. Ведь и птицы поют не всякий раз новые песни и жаворонок – всё жаворонок, а зяблик – всё зяблик, но почему же мы не устаём, слушая их? А потому, что песня растворена всякий раз в ином дне, ином небе, ином солнце, потому что каждый день единственен и каждое поле и дерево мгновенны и вечны, всё те же и всякий час новые.

Это декабрь обострил мое зрение к горьким стихам поэта и перекалил голос. Это он своей тьмой заставил отмечать,

Что хищные враги неистребимы,

Как неизбывны алчные друзья.

Это он жадно запоминал в книге жесткие "формулы" – "покуда в мире голодные есть, – все сытые обречены".

Но понемногу сама музыка стиха, сама чувствительность поэта к звуку мира, сама его растворённость в дыхании этого мира исподволь просветляли сердце и "пленной мысли раздраженье" уступало место, если не покою, то большей зоркости к свету.

И я уже видел его деревни, его реки, его травы и облака, его дожди и ветры. И опять дивился слитности русского сердца с родной природой, когда душа ловит урок в каждом оторвавшемся листке, в каждом блике света, и соглашался с И.А. Ильиным, что риза природы таит под собой Бога, спасающую кротость и властную силу смирения, которое в иной час может быть оружием победы.

Пусть судьба продиктует: "Замри!

Вышел срок, не спастись всё едино…"

Улыбнись. Не сдавайся. Гори.

Как берёза. Как клён. Как рябина.

Тем-то мы и сильны были, что природа была не с нами, а в нас, что это оторванность от неё делает нас сиротами, а как вернёшься, то и услышишь, что каждое наше слово живо только, когда оно полно жизни, когда оно слито с небом и полем, когда оно звучит, как у Адама в райском саду, для которого нет не живого, не Божьего, а – всё во всём, и всё, как Господне слово, обращённое к человеку.