Не дожидаясь полной публикации Вашей повести "Пятьдесят лет в раю", прочитал в №5 "Знамени" главу, посвящённую мне – с интересом и удовольствием. Всё при вас: проницательность, юмор, слух ближний (звон вилок и ножей на столах в Нижнем, где мы учимся гласности), слух дальний (звон вилок и ножей из Беловежья, гда разделывают Советский Союз). Этот "саммит" в Нижнем – яркий эпизод у Вас, и поскольку я там действующее лицо, хочу дополнить картину.
"В Нижнем во время застолья, когда Лев Александрович вдохновенно произносил тост, переходящий в маленькую речь, Наум Коржавин, несколько дней назад приехавший из своей Америки, что-то громко сказал соседу по столу – слишком громко. Но сбить Аннинского не так-то просто. "Наум Моисеевич реагирует на мою мысль", – с удовлетворением констатировал он. "Вернее, на отсутствие таковой", – так же громко или, пожалуй, ещё громче парировал заморский гость и опрокинул рюмочку. Наступила тишина. Но даже Лев Александрович не нашёлся что ответить".
Всё правильно. Я настолько растерялся, что только и смог сказать себе в ту секунду: при нём я больше вообще не раскрою рта! Зарока хватило на сутки. Сутки спустя – пресс-конференция. Мы все сидим в президиуме, ждём вопросов. Встаёт какой-то человек, поднимает руку и обращается ко мне:
– Лев Александрович, вчера вам помешали высказаться, договорите.
Ну, я встал и договорил. Это была минута счастья для меня. И она психологически венчает историю. Никаких особенных "мыслей" у меня в тот момент действительно не было: я был потрясён той легкостью, с какой оказалось возможно в Беловежье отменить целую страну (мою страну), и, конечно, в этом состоянии мне было не до Коржавина, но и его логику я могу восстановить задним числом. Поездка в Нижний – это его первый триумф при возвращении из эмиграции, Наума Моисеевича чуть не на руках носили в Нижнем, и, разумеется, он охотно объяснял нам всем, что произошло и что дальше делать. Когда оказалось, что и у нас есть на этот счёт свои реакции (скорее чувства, чем мысли, – это так), Наум Моисеевич почувствовал законное раздражение.
Что и выразилось в точно описанной Вами сцене, каковую я рискнул дополнить и откомментировать.
Крепко жму руку!
Ваш Лев Аннинский
Среди великих поэтов, родившихся между Великим Октябрём и Великим Переломом, Коржавин – единственный, кто отрицает "поколение". Вернее, он дробит это поколение на малые возрастные группы (три года, максимум пять), которые реагируют, каждая по-своему, на малейшие перемены политического климата. Поскольку история души Коржавина – последовательное и скрупулёзное выдавливание из себя "по капле" – сначала сталиниста, потом коммуниста, такое микроскопирование объяснимо. Но, проследив траектории этих "капель", Коржавин всё-таки возвращается к образу "волны" и признает, что "потом" капли "сливаются в одно", и поколение осознаётся как нечто целое.
Что и позволяет мне отнести Коржавина к той общности – от Когана до Межирова, – которая числила себя изначально "поколением большевиков". Сквозь пелену позднейшей ярости просачиваются в мемуарах Коржавина честные свидетельства о его первоначальной вере.
В детском садике он узнаёт, что бога нет, и – мгновенно! – становится таким железным атеистом, что атакует ехидными вопросами своих родственников, у которых длинные бороды неотделимы от верности Всевышнему.
В начальных классах школы он проникается верой в романтику Мировой Революции и героику Гражданской войны – причём до такой степени, что именно эти переживания пробуждают в нём поэта.
К моменту юношеского самоопределения он ясно видит своего врага. Это – низменный быт, косное мещанство, обывательская тупость, включая сюда и идиотство так называемого светского поведения.
В пределах поколения "мальчиков Державы" он безошибочно чувствует самого близкого себе, самого ясного, чистого, бескомпромиссного, кристально-прозрачного (кристаллически последовательного) собрата.
"Я был моложе Павла Когана (на семь лет. – Л.А.), позже начал мыслить и многое оценивал более трезво. А вот "дамочек" мы с ним оценивали одинаково ригористично. Это был вопль оскорблённого аскетизма (хоть мы оба не были аскетами), уходящего из жизни вместе с революционной эпохой. А на "дамочках" это просто срывалось…"
На "дамочках", на "домашней контре", на "чёртовой породе" мещан, из среды коих сами же и вышли, а лучше сказать, выломились.