Выбрать главу

От этой подмены и надо спасаться. В логику.

В ясность смысла – из тьмы бессмыслицы! – вот сюжет, вот грань, вот линия смыслоразлома. Овалами не пахнет – ни до подмены, ни после. Углы завязаны в узлы.

И есть главный узел, который не развязать и не разрубить. Под реальность подложено что-то другое! – именно это ощущение высекает искры великой поэзии из юношески честного стихотворства.

Чувство гибельной подмены ещё поразительнее там, где нет никакой "политики", а есть только дружество и влюблённость. Высекается такое, что за непонятностью не лезет ни в какие печатные ворота, но через списки самиздата впечатывается в сознание тех, кто ищет в стихах истину:

Предельно краток язык земной.

Он будет всегда таким.

С другим – это значит: то, что со мной,

Но – с другим.

А я победил уже эту боль,

Ушёл и махнул рукой:

С другой… Это значит: то, что с тобой

Но – с другой.

Это великое стихотворение написано двадцатилетним юнцом. В 1945 году. Актуальная поэзия занята совершенно другим. Коржавин (вернее, тогда еще Мандель – "сибирский" псевдоним пристанет к нему чуть позже) прибывает в Москву с Урала. Он записывается студентом в какой-то загородный Лесоинститут, а сам бродит по Москве, обчитывая своими стихами всех, кто соглашается слушать.

Кому посвящены стихи о другом?

Неважно, кому. Важно другое: звенящее в стихе и саднящее в душе ощущение подлинности, которая всегда под ударом. Всегда!

Бытие двоится. Это невозможно вынести и от этого невозможно уйти. Это непоправимо. Это неразрешимо. На это обречена поэзия.

Чтобы понять, в чём неуходящая правда стихотворения, никак не связанного ни с тогдашней актуальной политикой, ни с политикой вообще, стоит вслушаться в одно чисто политическое рассуждение, которое родилось у Коржавина чуть раньше, именно в тот момент – когда он, промаявшись три военных года в тылу (сперва как беженец из горящего Киева, потом как эвакуированный девятиклассник, заканчивающий школу на Урале, и, наконец, как законный подсобный рабочий в инструментальном цеху оборонного завода там же, на Урале) – в 1944 году впервые едет в Москву, мечтая одновременно: попасть на фронт (точнее, во фронтовую газету) и в литературу (точнее, в Литературный институт).

– Ну, конечно… Как все – поближе к государственному пирогу! – долетает до него в вагоне насмешливая реплика соседа, едущего в Москву – к тому же государственному пирогу!

Выходит, человек одновременно и харчится от пирога, и презирает тех, кто харчится. Как такое совместить?

Вот что по этому поводу Коржавин записывает полвека спустя:

"…Это высказывание – естественное проявление оруэлловского (кстати, выведенного из советского опыта) двоемыслия, которое хуже, чем неискренность, когда человек говорит одно, а думает или делает другое. Нет, это когда у человека есть одновременно два представления о том, что его окружает: официально-идеальное для примирения с действительностью и реальное, чтоб в этой действительности существовать и действовать. Тяжесть моего положения в том как раз и была, что на двоемыслие я способен не был".

На двоемыслие неспособен. Но и отвлечься от царящего двоемыслия не может. "Но – с другим… Но – с другой…" Стихи написаны просто, словно бы "ничем". Всё гениальное потому и потрясает-то, что – до неправдоподобия "просто". Так простак натыкается на трагическое двоение бытия и с простодушием слепца передаёт своё отчаяние – экзистенциальное отчаяние, которое или выше, или ниже, но вне любых внятных доводов. Или доктрин. Или ситуаций.

Что должно противостоять круговерти соблазнов и подмен? Разумеется, "здравый смысл". Всё "естественное": естественные связи между людьми, естество бытия. "Солнце, воздух, вода, еда". В противовес соблазнительному умозрению, лукавому мудрствованию, изначальной "задуренности".

В приверженности простым прелестям и ценностям непосредственно данного нам бытия есть что-то хасидское; Коржавин даже предъявляет нам в своих мемуарах нечто вроде справки о происхождении именно от хасидов, а не от талмудистов.

Чем проще, тем истиннее. Где предел простоты? Плюнуть на всё и заявить: "дважды два четыре"!

Дважды?! Тут-то и выясняется, что сдвоена сама основа бытия. "Но – с другим… Но – с другой". Чем проще, тем горше.

Так, может, не заноситься высоко? По ходу высвобождения вечной простоты от хитростей доставшегося нам времени возникает очередной (или внеочередной) соблазн: "мелкость" добываемой таким способом подлинности – потеря той всеобщей связи мира, без которой всё рассыпается и в реальности, предстоящей поэту, и в поэзии, возвращающей реальности здравый смысл.