Так крупное или мелкое должно быть опорой?
Меж крупным и мелким возникает нечто неопределённое, размытое. "Нечто". "Что-то". Теряется ясность, ради которой стоит распутывать узлы. Исчезает простота, ради которой препарируется сложность. Поскольку следующий после Маяковского любимый ориентир молодого Коржавина – Пастернак, то вспоминается формула: надо впасть в простоту, как в ересь, ибо людям-то понятнее сложное! Коржавин открывает этот ларчик без таких оговорок. "Ларчик открывается просто".
А если ларчик не тот? Там, где ты невинен, тебя обвинят, где ты виноват, не тронут. Между прочим, арест Коржавина в декабре 1947 года, поломавший ему жизнь, – не возмездие за дерзость, а апофеоз бессмыслицы. Два с половиной года в шинели без хлястика и застёжек, в будённовке со звездой поэт бродит по Москве, как признак коммунизма, он проповедует революционную веру и клеймит отступников, он чувствует, как по нему "плачет верёвка". А его не забирают. Но когда он начинает думать, что власть по-своему права, – тут-то его, уже почти "сталиниста", заметают, сажают в кутузку и загоняют в ссылку на десять лет. Бестолочь, нелепица, абсурд!
Через полвека, вырвавшись, наконец, из невменяемого советского бреда на другой берег и опившись спасительной американской пепси-колой, – он обнаруживает (в "Московской поэме", первой крупной вещи, написанной "там", в эмиграции):
"Точит жизнь постепенно, не щадя ничего, как измена – подмена жизни, смысла – всего".
И там подмена!? Увы. И там.
Заметим, однако, вокруг чего крутится хоровод подмен. Вокруг смысла, который должен же быть! Жизнь – это смысл. Смысл – это всё.
Поэзия Коржавина – поиски смысла в пустыне бессмыслицы.
В первом "запомнившемся", полудетском собственном стихотворении – обличение дураков от имени умных. Лейтмотив – на всю жизнь: понять, почему дуракам удаётся умников дурачить. В "Сплетениях", написанных на шестом десятке, – всё те же "туманы подмен". Есть от чего придти в отчаяние.
Иногда спасает чувство юмора. Совершив (уже на седьмом десятке) путешествие из Северной Америки в Южную Африку, поэт обнажает приём:
"Кто любит всюду жизнь живую, тот прав: Господь нигде не скуп. Зима! Коржавин, торжествуя, в Индийских водах моет пуп".
Взаимодействие с классикой (с тем же Некрасовым, хрестоматийные строки которого о русских женщинах не менее незыблемы, чем вышеобыгранная русская зима) таит запредельную бездну. В 1960 году Коржавин, уже отбывший ссылку, но ещё не вполне отмывший пуп и душу от карагандинской угольной пыли, рождает следующую великую "Вариацию из Некрасова":
…Столетье промчалось. И снова,
Как в тот незапамятный год –
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдёт.
Ей жить бы хотелось иначе,
Носить драгоценный наряд…
А кони всё скачут и скачут.
А избы горят и горят.
Ликующие "шестидесятники" подхватывают это восьмистишие на свои знамёна .
Но вот что важно: в отличие от Булата Окуджавы, Коржавин не называет себя "шестидесятником", он упорно считает себя человеком сороковых годов. Тех самых "сороковых, роковых", которые достались мальчикам, родившимся в двадцатые. Когда настаёт время героику двадцатых обернуть в гармонию – маршрут обозначает Давид Самойлов: из солдат в гуманисты. Измерить этот путь до мыслимого конца достаётся Коржавину. Проясняется его жизненная задача.
Он и теперь осеняет себя классиками. Не только Некрасовым, но прежде всего – Пушкиным, "Лицейская годовщина" помогает вынести изгойскую боль первых лет ссылки. Сложнее (и интереснее) перекличка с Тютчевым, возникшая на пороге "обратной ссылки", на сей раз добровольной, и не на Восток, а на Запад. Припоминая дороги, по которым исходил Россию "в рабском виде Царь Небесный", Коржавин находит умиление по этому поводу неуместным: ведь "запутавшись в причинах, вдохновляясь и юля, провожать в тайгу невинных притерпелась вся земля". А раз так, – "кто видел мир в минуты роковые, не столь блажен, как полагал поэт".
Тут уж напрашивается параллель с Борисом Чичибабиным, ещё одним мальчиком из поколения смертников, по стечению обстоятельств (как и Коржавин) на фронт не попавшим. Тот тоже запомнил "роковые минуты" и, перейдя из "сороковых роковых" в "мои шестидесятые", попытался – с помощью Тютчева – заживить распавшийся мир, срастить распавшиеся эпохи.