Выбрать главу

И Кожинов, и Аверинцев выводят читателя на просторы "большого времени". Теория литературы, особенно обращение к категориям сюжета и жанра, становится основой для оформления собственной философии. На этом пути есть свои закономерности. Присутствие "большого времени" не оставляет шансов на успокоение в узкой специализации, на превращение литературоведения в станок по написанию статей, сохраняющихся лишь в обязательных отчётах о научной деятельности. И Кожинов, и Аверинцев начинают с поэтики литературы. Далее пути расходятся. Из поэтики Аверинцев находит выход в богословие: в конце жизни произносит церковные проповеди, его последняя работа – перевод синоптических Евангелий и комментарий к ним. Кожинов оставляет теорию литературы ради историософии. Стоит зайти на интернет- сайты, посвящённые Кожинову, чтобы убедиться: всем интересен Кожинов как автор работ об истории России; теоретические и критические труды (к нашему большому сожалению!) не так популярны. Это относится и к Аверинцеву: статью "Греческая "литература" и ближневосточная "словесность" в интернете найти не удалось.

Читая работы Аверинцева, мы видим, как христианство – прежде всего, священные книги Ветхого и Нового Завета, а также тексты, ставшие основой Священного Предания, – предстает как словесность, доступная для филологического изучения, более того, требующая такого подхода для укрепления веры и согласования её с разумом.

Читая Кожинова, мы знакомимся с другим методом: словесность и история – "Дон Кихот" и романы Достоевского, стихи Тютчева, поэмы Кузнецова и события национального прошлого – предстают христианством в совершенных образах литературы и истории. Аверинцев идёт от религиозных первоисточников, показывая их художественную красоту, привлекая читателя к православной традиции гармонией и сюжетным совершенством библейских и византийских текстов. Кожинов работает с материалом менее благополучным – с романами и стихами, войнами и революциями, показывая действие законов, сближающих с христианским знанием о мире и человеке.

В обоих случаях перед нами пути, которые могут показаться опасными тем, кто превыше всего дорожит религиозной "буквой", считая, что сохранение ритуала – самый надежный способ сбережения Бога как в мире внешнем, так и в мире внутреннем. Драматизм всегда нарастает там, где христианин переходит от цитирования библейских первоисточников и произнесения Символа веры к свободному слову о судьбе человека, о смысле его присутствия в мире, в котором цитированием и строгим соблюдением ритуала ограничиться не удается.

Когда филология совершает касание религии, богословский разум сразу же встает на защиту, опасаясь ереси, скрывающейся в красивой риторике. Ведь можно, читая Аверинцева, спросить себя не без опаски: а почему христианство предстаёт здесь не религией с необходимой моральной нормативностью, а поэтикой, распыляющей определенность? Ведь даже А.Ф. Лосев – свободный из свободных – восклицал: "Только зачем Аверинцев занимается такими пустяками, как поэтика?" Читая Кожинова, можно удивиться тому, как понимание религии значительно усложняется в историософии автора, в его стремлении увидеть "русского Христа", снова и снова переживающего русскую трагедию.