Сергей Аверинцев не встречается с трагедией как управляющей сознанием формой. Причина, на наш взгляд, в следующем. Кожинов прежде всего видит страдающий, разрываемый на части мир – разрываемый внутренними конфликтами. В страданиях утешает Христос, но он спасает душу, а не историческое бытие. Для Аверинцева на первом плане не мир, не Россия, уходящая от Православия и возвращающаяся к нему, а Богочеловек Иисус Христос. Он был распят, его смерть на кресте повторяется на ежедневной литургии, но воскресение, победа над смертью, одоление зла – исход, который очевиден.
Кожинов видит распятие не только в церковных пределах, в стройном порядке богослужения, но и в истории, в событиях, далеких от религиозной предсказуемости храмового действа. А в истории страдание всегда заметнее преображения. Аверинцев сосредоточен на неизбежной победе над злом, ибо оно лишь "оскудение добра". Наверное, его филологическое богословие – под знаком Пасхи. Кожинову ближе муки Страстной недели – причем, муки без уверенности в воскресении, потому что для воскресения нужно приложить очень много усилий, его нужно заслужить пониманием и действием – и отдельной личности, и всего народа. Сергей Аверинцев неоднократно писал о ветхозаветной "Книге Иова", но в его творчестве нет драмы, захватившей этого праведника и заставившей его перейти к "роковым вопросам", приближающим Бога. Страдалец Иов, дерзнувший вопрошать о несовершенстве видимого мира, ближе, как нам кажется, Вадиму Кожинову. В его работах часто появляется трагический человек, страдающий в истории. Аверинцев чаще видит спасающуюся душу, которая совершает исход из истории.
Сергей Аверинцев не просто постоянно писал о Византии (ещё раз скажем, что "Поэтика ранневизантийской литературы" – удивительное введение в православное сознание через эстетику константинопольской культуры IV-IX веков), он спокойно пребывал в ней, хорошо зная, что гибель Византии как государства не означает её уничтожения. Константинополь пал в 1453 году, но в каждом православном храме Византия жива, и эта жизнь совершенна и защищена от смерти неистребимым множеством христианских церквей, красотой и мудростью созданных на Востоке текстов. Аверинцев – всё-таки пасхальный мыслитель: трагедия христианских земель – не его тема. У христианства нет своей земли, – считал он: "есть только бездомные огоньки духа, разгорающиеся в воздухе, над головами верных... Христианство совершает свой страннический путь из одной эпохи в другую, из одной цивилизации в другую. Чрезмерная самоидентификация с определённой культурой – чересчур тяжёлая ноша на этом пути". Вряд ли бы с этим согласился Кожинов: его духовная территория – III Рим, Москва, Россия. Аверинцев – во II Риме, в Константинополе.
Если Аверинцев ближе к Византии, то Кожинов пребывал в России, не отделённый от неё исторической дистанцией, все-таки возможной для того, кто духовно пребывает в Константинополе и в его православных окрестностях. Аверинцева часто называют (например, Ольга Седакова) христианским гуманистом. Точнее было бы сказать: восточно-христианский гуманист, спокойно, без влечения размышляющий о западном Ренессансе. Кожинов представляется нам одним из самых последовательных сторонников культуры, которую есть смысл назвать эпическим православием. "В "основном фонде" поэзии 1941-1945 годов война предстаёт как очередное проявление многовекового натиска иного и извечно враждебного мира, стремящегося уничтожить наш мир; битва с врагом, как утверждает поэзия, призвана спасти не только (и даже не столько) политическую независимость и непосредственно связанные с ней стороны нашего бытия, но это бытие во всех его проявлениях – наши города и деревни с их обликом и бытом, любовь и дружбу, леса и степи, зверей и птиц", – пишет Кожинов. Эти слова – не только о литературе военных лет, но и об эпическом характере мышления самого автора. Именно поэтому так важна была для Кожинова поэзия Юрия Кузнецова, который, скорее всего, мало интересовал Аверинцева. Ему ближе поэтический опыт Мандельштама и Вячеслава Иванова.