Выбрать главу

"Володенька, хороший ты мой, не признал меня? – воскликнул, порывисто обнял, торопливо заговорил, будто прервал обет молчания. – Как ладно, что ты взял и приехал. Тут меня скорбя одолели, я нынче инвалид второй группы, но и строитель. Не случайно Бог нам даёт скорбя-то, чтобы за ними радость. А то как радость услышать... А за радостью снова скорбя... Далеко мы все друг от друга отступили, да. Чтобы не спать в ночи, кричим друг другу "Слу-шай! Вот и в лесу, когда дерева валят и опасность есть, кричим: "Бойся!" Вот эти два крика нам дают понять, что мы далеки друг от друга. Ладно, можно и на дальнем расстоянии дружно жить, если духом близки. Гвардия русская, те кто по вере остались русскими, те, кто ещё песню помнят, слово русское помнят, обряд, одежду, – не так их много, но и не мало по Руси. Мы замкнулись на себе и потому думаем, что нас мало и потому грустим и тоскуем. А мы должны знать, что мы есть, и вот потому: "Слу-шай!" Ты вот сейчас приехал ко мне, значит, меня услышал... А ведь, признайся, не хотел ехать-то, а приехал... Значит, потянуло и дело тут не во мне, – батюшка захлёбисто, густо засмеялся, хотя ничего смешного в его словах не было. – Значит и в тебе есть это: "Слушай!" Главная нынче задача – "сдруживаться". ...Сдруживаться не ради корысти, а чтобы знать о существовании людей общего духа по всей стране. Тут и списков никаких не надо вести, чтобы создать волну русского духа, верно?"

Батюшка оказался человеком философического склада, а подобные люди, как правило, не ищут удобного места и не ждут нужного повода, а открывают словесное ристалище там, где свела минута. Он, наверное, и не ждал ответа, но спешил излиться, выложить всё, что нагорело в мыслях, наслоилось на сердце в долгих зимних ночах под посвист замятели. Торопился, чтобы не забыть. Я же находился в лёгком смятении, мне надо было привыкнуть к новому образу, к превращению, случившемуся с Виктором Крючковым, я его, прежнего, почти не помнил, но только верно знал, что он был другим. Странно, но борода вехтем, рыжие густые свислые усы, толстые светлорусые волосы по плечи не старили священца, но как бы лишали определённого возраста. Батюшка жил как бы в гриме, и стоило лишь потянуть за парик, и сразу обнаружится прежний московский интеллигент… Что это – нарочитое опрощение, или естественное погружение в крестьянскую среду, когда все прежнее, нажитое отряхается, как наносной, лишний прах?.. Думается мне, такого вида священники были в веке шестнадцатом, когда попа на приход ставили сами крестьяне, заключая с ним договор за подписью, дескать, при плохом ведении службы изгонят его из храма. И тогда бороды не стригли, не умащивали маслами, не обихаживали волосок к волоску, но дозволяли ей расти по своей воле, ибо и сам Христос был с бородою "кущею". Да, тогда ещё жили настоящие мужицкие иереи со своим наделком пахотной земли, со своим тяглом и крестьянским двором, казалось бы, они окончательно пропали со временем, но вот есть же такой, и конечно не один по Руси подобный священец, что пытается жить не с прихода, а со своих рук... Наверное в Зараменье Виктор Крючков и встретил ту истинную жизнь, к которой тянулся, кою сыскивал пятьдесят лет, а выстраивать вот пришлось на склоне лет. И сколько тут случилось с ним несказанной радости, ведь у Бога никогда не бывает поздно, для доброго дела хватит и одного мгновения...

Это я сейчас, на письме, выражаюсь так складно и даже кажется, что мудро. А тогда, при встрече моё недоумение было сполошливым, глубоко запрятанным, но я неожиданно почувствовал обаяние священца, и мне стало так хорошо, легко и весело, а душе моей сладко; даже своим опрощённым видом батюшка притяглив, это действительно батюшка, а не сельский поп, как себя величал по телефону отец Виктор. Он мимоходом упомянул о своих скорбях, что инвалид второй группы, но я эти слова принял за обычную житейскую жалобу ироничного человека. А возраст не взял в ум... Подумал лишь: не может же быть инвалидом такой порывистый, лёгкий в походке, насмешливый человек с радостным взглядом. Тьфу-тьфу... Просто послышалось.

Тут появилась матушка Лариса, но я её тем более не признал, потому что видел однажды лишь мельком. Появилась на пороге комнаты – и исчезла... Худенькая, бодрая, темноглазая, в вязаной скуфейке, как и у батюшки, в очёчках, такая вот серьёзная учительница математики, которая если улыбнется, так будто подарком одарит, – ну ничем не напоминает "литературную попадью" в чепце и широких долгих юбках с оборками, пухлыми ласковыми ладонями и упругими щеками, ещё хранящими брусеничный румянец. Вот, кажется, сейчас отворишь дверь в поповский дом, и в гостиной, пропахшей ладаном, уставленной комодами и шкафами, с тёмными образами в киотах, лампадками и висячей керосиновой лампой, увидишь круглый стол под скатертью с кистями, шумно дышащий ведёрный самовар, молочник со сливками, блюдо с плюшками и баранками с маком, и толстого рыжего кота, спящего на пуфике под трельяжем, а из горенки переспелая поповна любопытно выглядывает – не жених ли... (Прочитав эти строки, сельский поп, конечно же, хмыкнет обескураженно и молвит попадье, дескать, вон куда писателя Личутина поволокло за язычок.)