Возможно, меня натолкнуло на внешнее сходство посмертных книжек Пастернака и Рыжего утверждение Дмитрия Сухарева о внутреннем сходстве этих поэтов; старший, дескать, стремился раствориться в простолюдинах, а младший это осуществил: "В незадачливых своих кентах, во дворах и подъездах родного "Вторчермета"... растворился полно, преданно и нежно. Они для него не предмет поэзии, а жизнь и судьба" (статья "Сквозь смех, сквозь слезы", "Независимая", 9 сентября 2004 года).
Дерзкая, даже, можно сказать, нахальная концепция Сухарева, опрокинувшая иерархию с ног на голову, поскольку превозносившая Рыжего, перещеголявшего, мол, самого мэтра Пастернака, заставила меня углубиться в поэтические миры ("дебри") учителя и ученика, чтобы самой увидеть истину и перевернуть иерархию с головы на ноги – для устойчивости.
"Сестра моя – жизнь (Лето 1917 года)" – раздел самых гениальных стихов Пастернака; сколько бы ни перечитывать "Плачущий сад", "Не трогать", "Воробьёвы горы", "Как у них", "Елене", "Сложа вёсла", "Определение поэзии" и т.д. в молодости и зрелости, впечатление не меняется: водопад космической творческой стихии. Ещё не разделены духовная и материальная сферы, человек и природа, земля и небо. Поэт, подобно Господу в первый день творения, – трудится с восторгом и вдохновением:
Здесь пресеклись рельсы городских трамваев.
Дальше служат сосны. Дальше им нельзя.
Дальше – воскресенье. Ветки отрывая,
Разбежится просек, по траве скользя.
Просевая полдень, Тройцын день, гулянье,
Просит роща верить: мир всегда таков.
Так задуман чащей, так внушён поляне,
Так на нас, на ситцы пролит с облаков.
Молодой музыкант ещё переполнен Скрябиным и, переключившись с музыки на поэзию, продолжает импровизировать не на клавишах, а на бумаге. Именно эти стихи ошеломили уральского восьмиклассника, и он бросился им подражать, сломя голову, но копия ведь всегда слабея первоисточника. Рыжему с его кентами, ментами, уркаганами, дружбанами было до мэтра далеко, не хватало масштаба и культуры Пастернака, который небрежно ронял на ходу:
Луг дружил с замашкой
Фауста, что ли, Гамлета ли.
("Елене")
Кто погружён в отделку
Кленового листа
И с дней экклезиаста
Не покидал поста
За тёской алебастра?
("Давай ронять слова...")
И сады, и пруды, и ограды,
И кипящее белыми воплями
Мирозданье – лишь страсти разряды,
Человеческим сердцем накопленной.
("Определение творчества")
Впрочем, и того немногого, что позаимствовал Борис Рыжий у Пастернака, с лихвой хватило для формирования настоящего поэта. Не всё, к сожалению, можно перенять. 90 лет ранним стихам Пастернака, а они, как пейзажные акварели Анатолия Зверева, свежи, как будто влажная кисть только что скользнула по бумаге.
В стихах Бориса Рыжего коктейль из Пастернака и одесского фольклора, хотя написаны они в Екатеринбурге, зато в конце XX века, возродившего моду на криминал, блатной жаргон (сленг по-новому) и острожную романтику. Вот автопортрет:
Ни разу не заглянула ни
в одну мою тетрадь.
Тебе уже вставать, а мне
пора ложиться спать.
А то б взяла стишок, и так
сказала мне: дурак,
тут что-то очень Пастернак,
фигня, короче, мрак.
А я из всех удач и бед
за то тебя любил,
что полюбил в пятнадцать лет,
и невзначай отбил
у Гриши Штопорова, у
комсорга школы, блин.
Я – представляющий шпану
спортсмен полудебил.
Зачем тогда он не припёр
меня к стене, мой свет?
Он точно знал, что я боксёр.
А я поэт, поэт.
Вторчермет в русской поэзии запечатлён чуток живописнее Кавказа, каждый типаж схвачен кистью (т.е. пером) Рыжего на фоне среды: