Паша отпустила левретку, выпрямилась, присоединилась к смеху Екатерины, платком вытиравшей слёзы. Порадовалась: кончилось отчуждённое, непонятное молчание! Чему оно предтеча? В такие минуты у Като, кажется, и смех какой-то особенный, приглушённо-грудной, глубинный, и голос мягкий, ласкающий, словно гортань её шелками выстлана…
О чём, о чём ты, Като? О ком? Ах, вон что! Васильчиков! Опять – Васильчиков!..
– Като, знаешь, что мне на ушко шепнула Мими? Она выдала обещание барбоса. Скоро я к вам приду, сказал он. Я, мол, тоже хочу, чтоб – на пуховой, чтоб – купали, чтоб – с золотой тарелочки… Мими очень радуется сему обещанию…
Это был грубый, жёсткий намёк: дворец императрицы становится вхожим для любого барбоса с помойки. Дружбе – конец? Теперь уж навсегда?
Ошиблась графиня: никакой реакции не последовало. Точно ничего не слышала Екатерина. Или дурочкой прикинулась. Бравый чесменский герой говорит в таких случаях: искра ружейного кремня проскочила мимо пороховой затравки. А если искра попала в длинный-предлинный фитиль? Ему гореть долго… Зато рванёт – не возрадуешься!
Повернули назад. Вот и атласно отсвечивающие ступени дворца под огнями фонарей, вокруг которых мельтешит мелкая крылатая живность. Немного жутковато, дух перехватывает, когда смотришь и на эти длинные ступени, и на строгую стройность колонн дворца – они помнят Петра, здесь он стремительно, совсем недавно сбегал вниз, гремя ботфортами и шпорами, впрыгивал в карету… Так же, как, наверное, и при нём, там и сям маячат солдаты и казаки охраны, поблёскивая железом ружей и сабель, как и при нём, то и дело раскрываются заговоры, недавно тут, в кустах, был схвачен офицер с кинжалом, говорят, хотел императрицу убить, а охраны внутри и снаружи – всего ничего: двадцать человек. Като отмахивается: кому сгореть, тот не утонет!
Екатерина не торопится отпускать наперсницу, и та догадывается: неспроста императрица завела давеча речь о скучном красавчике. Плотские утехи – не в радость любой женщине, если любовное партнёрство ограничивается лишь спальней. Ну, вот, ну, всё: опухли истерзанные губы, ноют изломанные суставы, постанывает выморочная опустошённость таза… А дальше что? "Ступай, милый! Оставь одну…" Довольный, даже обрадованный, – уходит. С облегчением: слава Богу, отбыл принудиловку! Любовь к женщине, которая почти вдвое старше тебя, у которой живот напоминает дряблую, перетёршуюся подушку? Увы – плата! За немыслимо высокий чин (генерал-адъютант, первое лицо при императри- це!), за подаренные тысячи душ крепостных, за дворцы, за немыслимую роскошь, за привилегии, за право поддерживать государыню под локоток на официальных выходах и приёмах, получать притворные улыбки и славословие льстецов, именем самодержицы дарить должности, прокормные места, чины, награды… Через годы престарелая Брюс прочтёт признание Васильчикова: "Я был просто шлюхой!" Очень, оч-ч-чень дорогая шлюха: за неполные два года – один миллион сто двадцать тысяч рубликов.
Откровенен будет и один из следующих фаворитов – Мамонов: "Находиться в окружении придворных, всё равно что находиться в окружении волков в лесу…"
Брюс давно догадывается, чего не хватает царствующей подруге: крепкого мужского плеча, единомышленника, мудрого советчика и исполнителя… Даже став царицей, женщина, увы, всё равно остаётся женщиной. Конечно, Григорий Орлов в меру умён, всемерно отважен, немерено красив, но – неизмеримо мотущ, но – непомерно ленив, но – безмерно сластолюбив и сребролюбив. Страсть к удовольствиям выше страсти к царице и к власти. Редкая парадоксальность. Но где лучшего сыскать? Ведь барбос, пусть с обобранными репьями, отмытый, расчёсанный, откормленный, возлежащий на пуховых подушках, всё равно останется барбосом… Быть может, эта разочарованность в друге, в друзьях побудила Екатерину писать нравоучительные пиесы? Очередная – "О, время!" Никак не допишет. Всё-таки не знает, чем закончить. Следующая будет, надо полагать, "О, нравы!"? Извечное заблуждение владык: я могу всё! И даже лучше всех! Призналась как-то, что ей хотелось бы писать, как Сенека и Плутарх вместе взятые. Сенека – жив и остроумен, Плутарх – больше уму даёт; первый – толкает, подталкивает читающего, второй – ведёт за собой. Увы, трата себя, своего времени там, где лавров не сыскать. Оставила б сие Сумарокову с Фонвизиным. Ведь возмутилась же, узнав, что Фонвизин, будучи секретарём у Панина, затеялся писать некую конституцию для государства российского: "Уже и господин Фонвизин научает меня царствовать!" Чего же самой-то в чужой монастырь со своим уставом, со своими пиесами?..