Вроде ничего не изменилось, но как-то по-другому потекла его жизнь. Напитываясь, точно масляная вехотка, бьющей ключом энергией парней, он сам точно помолодел душой и невольно ловил себя на мысли, что чаще стал вспоминать свои молодые годы – "фазанку", армию, колонию, о которых почти совсем забыл, точно их и не было в его расхристанной, наперекосяк жизни. И ему даже в голову не приходило, что очень скоро студенты уедут восвояси, закончив стройотряд, в шумный город, которого Колобов никогда не любил, а для него наступят снова пьяные, однообразные, как две капли "боинга" похожие один на другой дни в сообществе с Сашкой Сахаляром. Человек он конечно неплохой, но шарабан у него варит ровно настолько, чтобы сообразить на бутылку "боинга".
Нет, пить Колобов не бросил. Всё также в заначке у него стояло вино, и пока он возился с трактором – он называл его любовно "соткой" – за день не раз прикладывался к горлышку и был всегда в приподнято-возбуждённом состоянии. Но это как-то само по себе ушло на второй план. Его подкупающе тянуло на разговор с новыми людьми, потому как, казалось, и думали они по-другому, и спрашивали с любопытством, и слушали с интересом. А у Колобова столько накопилось в душе за время кочевья по северным посёлкам, что лилось через край, ныло, тянуло, моченьки не хватало, как хотелось выговориться.
Особенно нравился ему тот высокий парень, которого все уважительно называли Борисычем. Мог он мимоходом, между делом, с хиханек да хаханек завертеть такой разговор, который заканчивался потом глубоко заполночь.
– Васильич, ну скажи: почему ты пьёшь? – хлебая щи, сваренные из концентратов, начинал канючить Борисыч. – Каждый день, да ещё несколько раз на дню. Так недолго и боты прикусить, в смысле в ящик сыграть. Ну, какая от этого польза, а? Ты бы хоть по бабам бегал, все не впустую. А то одних ханыг поселковых поишь. Они ж халявщики.
Колобов желтозубо склабился, смачно шмыгал носом, блестел глазёнками.
– Так я может и пью оттого, что баб нет. Жизнь ведь у меня пошла через пень-колоду, поломатая житуха. И вот пока не пью, всякая дребезделка в голову лезет, зудит, тянет за душу. А поддал – там уже другой коленкор.
– Пьёшь вот, помрёшь же…
– Ну и хрен с ним, нашёл чем пугать, дивить баб мудями. Я ишшо смерти не боялся, пусть она меня боится.
Колобов хорохорится, хотя если по правде разобраться, то не из чего. Изрезан вдоль и поперёк, перенёс шесть операций, больные почки, печень, желудок, мочевой пузырь. Надорван, как сивый мерин, вечно брюхо, хотя какое уж там брюхо! перетянуто тугим бандажём. Зато винополка – дом родной. Однажды его так скрутило с похмелья, что студенты переполох подняли, думали, отдаст Васильич Богу душу. Нет, отошёл. Живучий оказался, холера.
– А помру – есть кому вспомнить, помянуть, – продолжал Колобов. – Я ить зла никому не сделал, одно добро только.
– А живёшь-то для чего?
– А чтоб помереть, – смеётся Васильич.
– Что ж не помираешь?
– Да были возможности, но Бог миловал, вишь куда кривая вывела.
– Ты по ходу, птаха-то здесь залётная…
– Ох, корешок, сколько я облетел, тебе и не снилось поди. Погоди-ко, счас…
Колобов суетливо подбегает к кровати, достаёт из-под подушки пузатый флакон тройного одеколона, прямо из горлышка делает несколько глотков, не только не морщась, но почти с удовольствием, обдавая пространство сладко-парфюмерным духом.
Дунув в беломорину, закуривает, смачно затягивается. Потом гнездит своё долгое худое тело у стенки, садится на корточки. Острые коленки торчат чуть не выше жёлтой плешины. Он в майке, на худом, бледнокожем, по-стариковски дряблом плече лихая наколка: "Пока не выпью водки на луне, не дам покоя сатане". Это смотрится смешно. Колобов тычет в наколку длинным сучковатым пальцем, слегка бравирует:
– Вишь, всё прошёл. Хлеб колхозный продал, ещё по молодости и умыкали на пару лет. Там и хлеба-то было пару мешков… Думал условные дадут, нет на общаг. Вот с тех пор и мотает меня судьбина по белу свету. Сам-то я родом с Восточного Казахстана. Деревня там… Дом, мать, батя. Забыли уж, поди, я ить им не пишу, не звоню. Может, отпели уж давно, оттого и копчу пока белый свет….
В комнате тихо. Только мухи зудят, назойливо лезут в лицо, кусают больно, до волдырей. Ничто их не берёт – ни липучка, ни дихлофос. Колобов обмахивается рукой, продолжает:
– Есть, что вспомнить. Я ить, бывалоча на трёх такси сразу езживал, один…
– Ну-ка, ну-ка, – нарочито громко вскрикивает Борисыч, – что это тут ещё за теневой воротила выискался. Это как это, на трёх-то сразу?